Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стоит тебе осознать, что на свете существуют такие люди высшей породы, и ты уже не можешь о них забыть. Даже в толчее супермаркета, даже стоя в очереди к кассе, в этом мире, где ни один человек высшей породы не бывает никогда, — даже тут ты не можешь о них забыть. Даже в постели, лежа в безопасности собственной постели. Даже в темноте, когда все источники света, кроме беспомощного, пугающего света ума, выключены, ты не можешь о них забыть.
И стыд, стыд от сознания, что это так, никогда! не покидал Джека. Его мать и сестра плакали, волновались, пытались приободрить друг друга, ходили в церковь, снова плакали, мыли и вытирали посуду, и накрывали на стол, и убирали со стола, и все время как будто избегали Джека, словно чувствовали, что он знает что-то такое, чего не знают они. Некую более глубокую, более сложную истину, — истину, которая приведет только к еще худшему. К новому преступлению.
Он весь сжимался от стыда. «Это наказание за то, что он наделал, — думал Джек. — Но он-то в безопасности — в тюрьме, а я здесь, на свободе, и живу».
И — снова назад, в Дом правосудия — в уголовный суд. Назад, в огромное мрачное величественное старинное здание с широкими ступенями парадной лестницы, где толпится столько народу, вечно толпится столько народу. Застывшие, настороженные фигуры. Бродяги. Обычные люди. Хорошо одетые мужчины с чемоданчиками быстро взбегают по ступеням. В первый день суда Джек, его мать и сестра были поражены, увидев столько народу, а в самом здании столько коридоров, комнат, залов заседаний, точно преступление — совсем и не важно, точно отца Джека могли бы судить в любом из этих залов, за любое преступление. Какое это может иметь значение при таком скоплении народа? Кто это заметит, кому будет не все равно? А вокруг Дома правосудия все такое жалкое: лавки ростовщиков, кабаки, магазинчики, где в витрине выставлены всякие бланки, винные лавки с зарешеченными окнами.
Они прошли в № 106 — их зал заседаний. В коридорах люди стояли группками, белые и черные; в одном месте длинная очередь, извиваясь, исчезала где-то вдали; кто-то сидел, кто-то стоял, а в другом месте скамейки составлены и люди сидели как бы в загородке, ждали. Когда Джек впервые это увидел, его охватила паника. Они в клетке, в загоне. А снаружи другие люди — стоят, курят и беседуют, и смеются как ни в чем не бывало. Никто, казалось, не обращал на это внимания — на то, что люди разделены на две группы: одни внутри, другие снаружи. Самим людям, казалось, это было безразлично. Атмосфера в старом здании царила оживленная, несерьезная. Все взволнованные разговоры — Поможете вы мне? А как вы мне поможете, я хочу знать! — сливались в неясный шум — гудение голосов, мужских голосов, которые так хорошо монтировались друг с другом. Это не было музыкой, но звучало как музыка.
По мере того как шел суд, Джек все больше страшился этого пути по коридору к залу заседаний — их залу заседаний; он чуть ли не намеренно замедлял шаг, ему хотелось помедлить, чтобы послушать этих, других, людей — они были так полны жизни! Он ненавидел унылую грустную тягомотину суда над отцом, нагромождение фактов, фактов, от которых не уйдешь, тогда как здесь, в коридорах, люди, такие удивительно живые, ведут борьбу за кусочек жизни, — юристы, которых легко выделить из общей массы, не так хорошо одетые и не с таким значительным голосом, как Марвин Хоу, но безошибочно узнаваемые, и арестованные, которые кажутся людьми совсем обычными, ничем не выделяющимися из толпы — ни в лицах их, ни в позах нет ничего угрожающего. Да они вообще никогда не были опасны — ведь среди этих людей нет убийц.
А ему, матери и сестре приходилось прокладывать путь сквозь эту толпу назад, в № 106. Зал заседаний был большой; воздух в нем был слегка затхлый, царило унынье, как в школьном классе, и стояли такие же унылые, отполированные деревянные скамьи и стулья. Даже американский флаг был пыльный. Сюда они возвращались, должны были возвращаться — в этот зал, который будет являться Джеку во сне до конца его дней.
…как если бы обыкновенного человека вдруг подхватил вихрь, поднял в воздух и унес далеко-далеко, а потом бросил — и он, потрясенный, даже не мог потом вспомнить, что с ним произошло…
Хоу начал свою речь. Теперь настал его черед. И все зашаталось, стало меняться у Джека на глазах: теперь он увидел оборотную сторону каждого события, каждого неоспоримого факта, словно стали кирпичик по кирпичику разбирать возведенную вокруг его отца неприступную стену его судьбы — Хоу брал тяжелые, корявые кирпичи и доказывал публике, какие на самом деле они пустяковые, какие удивительно легкие.
«Джозеф Моррисси» — всего лишь два слова, но уже совсем другие слова. В своей длинной, тщательно подготовленной речи прокурор говорил об убийце «Моррисси». Теперь же все поняли, что «Джозеф Моррисси» может значить и нечто совсем другое. Этот человек, который согласно показаниям свидетелей выпустил несколько зарядов в тело беззащитного, умирающего человека, а потом швырнул в него пистолет; этот «Моррисси», который, разбив стекло, вломился в комнату и стрелял при свидетелях, но не пытался ни убить, ни покалечить этих свидетелей, а словно бы не замечал их, — этот «Моррисси» был сам жертва, челбвек невиновный, на какое-то время потерявший рассудок, так что все совершенные им поступки были совершены человеком, не отвечающим за то, что он делает. И доказательством его безумия как раз и является то, что он совершил, и ничто другое, ибо только человек безумный мог поступить так, как поступил Моррисси.
— Как если бы самого обыкновенного человека вдруг подхватил вихрь, поднял в воздух и унес далеко-далеко, а потом бросил — и он, потрясенный, даже не мог потом вспомнить, что с ним произошло… — сказал Хоу, обращаясь к присяжным. Он произнес это ровным тоном. Джек видел, что он волнуется, очень волнуется, но, стоя перед барьерчиком, за которым сидели присяжные, он говорил просто, ясно, обращаясь к ним. А они слушали. Они сидели очень тихо — молча, как всегда, но притихшие. Одна из женщин неотрывно смотрела на Хоу и мигала часто-часто, — немолодая женщина, похожая, как показалось Джеку, на его мать. И Джек вдруг почувствовал, что если эта женщина — присяжная сейчас заплачет, то, как это ни глупо, разревется и он.
•Среди присяжных заседателей было девять мужчин и три женщины — все белые. Все неприметные, братья и сестры отца Джека в его дешевом новом костюме, с его дешевой скверной стрижкой, такие же безвольные, ограниченные, покорные, как настоящий Моррисси. Джеку в его волнении все они казались пожилыми, даже двое или трое мужчин помоложе казались ему пожилыми — они то и дело поджимали губы, стесняясь, что сидят на виду. На них смотрели, а они были не из тех, на кого обычно смотрят. В обычной жизни никто их не замечал. И они мирились с этим, они были благодарны за это судьбе, так как, должно быть, знали, что смотреть на них незачем, как незачем было смотреть на настоящего Моррисси.
Три женщины перед тем, как явиться в суд, явно побывали у парикмахера. Их завитые, тщательно уложенные волосы были с помощью лака превращены в подобие шлема, так что все три головы выглядели одинаково — одну от другой не отличишь. А на мужчинах были одинаковые костюмы из одного и того же магазина — получше, чем «Фидералс», но ненамного. И галстуки, и белые рубашки у них были тоже одинаковые. Женщины каждый день меняли серьги, но выглядели они все одинаково — в этот день, когда начала выступать защита, у двоих в ушах были маленькие белые бусинки, а у третьей — той, которую, казалось, так взволновали слова Хоу, — были маленькие золотые клипсы.