Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А ну вас, шалых!
Однако засмеялась, незлобиво, и, по-девичьи, зацвела румянцем по щёкам.
Стали жить вместе, в Иванов дом, более ухоженный, перебравшись. Мало-мало обустроились, пообтёрлись друг возле дружки.
И всё бы порядком да степенно сложилось у Любови Фёдоровны и Ивана, да минутами, случалось, срывало её, несло вихрем.
– Мой-то Николаша – вот был мужик так мужик! – когда что-то выходило не по её нраву и задумке, в сердцах восклицала Любовь Фёдоровна.
И с воинственностью неумолимой перечисляла следом, какой хороший был её Николаша, до чего умело хозяйством управлял, как с людьми ладил, водки не пил. А её-то любил, любил – страсть. И, можно было подумать, добивала зверовато напрягавшегося Ивана:
– А ты, Ванька-Встанька, что за мужик! Тьфу, а не мужик! Чуть что – раскисаешь, к рюмке тянешься, по хозяйству гвоздя не вобьёшь. Равнодушный ты какой-то! Каждодневно от тебя водочным перегаром воняет – противно! Уйди с моих глаз, ирод окаянный!
Он терпел, отмалчивался, но бывало, что с кулаками на неё кидался. Однако она, хотя и мала росточком и сухонькая, сноровисто и упруго давала отпор – отлетал от неё пробкой.
Часом до того распалялась она, что сгребала в узел свои вещи и уходила жить в свой дом. День-два-три минует – Иван за ней приплетётся. Опустится у порожка на колени, пыхтит, чего-то бормочет.
– Эх, жаль ты моя, – вздохнёт Любовь Фёдоровна. – Вставай, пойдём жить, что ли. Глядишь, слюбится да стерпится.
Порой спросит Иван:
– Чё, вовсе тебе не люб?
– Да люб, люб, – отмахнётся Любовь Фёдоровна.
– Николая, поди, забыть не можешь?
– А ты Лизавету-то забыл ли? То-то же. Уж, знай, помалкивай.
И долго, долго оба молчат, словно всматриваются в дали прожитых лет, несостоявшейся судьбы.
От горячительного так и не смогла отвадить. Говорила ему:
– Вам, мужикам, легче: водкой заливаете тоску свою.
Иван отзывался:
– Вам, бабам, плакать невозбраняется. А нам, мужикам, – ни-ни. Знаю: как повоешь горючими слезьми – душа легчает, дышать начинаешь вольнее. Жизнь блазнится проще. Не прав я?
– Прав, прав, – неохотно соглашалась Любовь Фёдоровна. – А пить я тебе один чёрт не позволю. Ещё раз приползёшь домой пьяным – сковородой по башке наверну. Так и знай!
Но Иван не очень-то устрашился: не сказать, чтобы пьянствовал, но попивал. Дома, однако, воздерживался. У себя же в конюховке, в потёмочном закутке, как сам говорил, «казаковал с сотоварищами», если, конечно, вблизи не наблюдалось колхозного начальства.
По-прежнему скандалили и рукопашные схватки между ними нередко закипали, в которых юркая и отважная Любовь Фёдоровна неизменно одерживала верх над увечным и незлобивым Иваном.
Протрезвев, он, уже по привычке, на коленях вымаливал прощения, казнясь самыми последними словами.
– Одной худо, вместе худо – хоть помирай, – полюбилось присказывать, вздохнувши, Любови Фёдоровне.
– Надорвался мой Ванька-конюх душой, – однажды сказала она Екатерине, гостюя у неё. – Вытяну ли? Из жалости, может быть, и буду тянуть, а любви к другому мужику, должно, доча, уже не отыщу в моём сердце. – Помолчав и покачав головой, усмехнулась безрадостно: – Такие вот мы с тобой однолюбки-одноюбки.
Понимала Екатерина: и мать её для Ивана – другая. Оставался, похоже, один, но самый верный расклад для обоих: авось слюбится да стерпится.
Так и жили – ни миром, ни войной, ни любовью, ни ненавистью явной и злой, а как приходилось.
Ещё одна липучая печаль и непрестанная маета Любови Фёдоровны, понимает Екатерина с горечью – дочь Мария. Выросла младшая в видную, неглупую девушку. Но люд переяславский судачил о ней:
– Какая-то Машка пасковская непутная слепилась: ни в Любашу мать, ни в Николая отца, а в проезжего молодца, ли чё ли.
Другие – только что не выражались:
– Не девка – кобыла!
Оттого, наверное, так думали и говорили сельчане, что с малолетства Мария Паскова отличалась «своевольством» и «падкостью на всякие утехи». Действительно, природно не обиженная умом, сметливая, однако учиться напрочь не хотела. С горем пополам под неусыпным и взыскующим надзором Любови Фёдоровны вытянула Мария восьмилетку, после которой мать настойчиво подталкивала её:
– Пойди, Маша, выучись на фельдшерицу или ветеринаршу: всё не дояркой хрип гнуть с утра до ночи, как мы, бабы простодырые.
Однако Мария с год после школы просидела дома, и только то с охотой делала, что на танцы, на вечёрки бегала. Поспать и поесть была охотницей. И второй год намерилась так же прожить, однако мать однажды вспылила: схватила её за руку – утянула на ферму к грозной и рослой «бригадирихе» Галке Кудашкиной: принимай новую работницу. Месяц-другой походила Мария на ферму, но однажды утром, когда нужно было идти на дойку, заявила:
– Хва, мама! Отправь меня к Кате в город. Подамся в ремесленное или ещё куда, чтобы учиться. Лучше переломать зубы о гранит науки, чем навоз месить на твоей чёртовой ферме, да под надзором солдафонихи и дуры Галки.
– Ай-ай, а ещё комсомолка! – упрекнула мать, хотя и порадовалась втайне, что дочь надумала-таки учиться.
– Да чихала я на ваш комсомол!
– Тише ты, шалая! – перепугалась Любовь Фёдоровна, зыркая на окна и дверь: не услышал ли кто-нибудь ненароком?
С ближайшей оказией на колхозной полуторке увезла Марию в город. Екатерина приняла младшую радушно, выделила ей комнату. Стала Мария учиться на бухгалтера-счетовода. Любовь Фёдоровна сияла:
– Неужто в нашем роду свой ажно бухгалтер будет?
Ей в крестьянской её простосердечности представлялось, что если уж бухгалтер или счетовод имеет доступ к деньгам, считая их, распределяя и выдавая, то и сам – при деньгах, да непременно при больших. Соответственно, и живёт, что называется, кум королю. Колхозный счетовод Ефимыч, известно, неплохо обустроился.
Поначалу Мария взялась за учёбу, выказывая недюжинные способности, какое-то даже радение. Однако многообразные городские соблазны стали её отвлекать. После учёбы где-нибудь пропадала, являлась домой поздно. Екатерина спросит, где была. Сестра ответит нехотя – отстающим помогала.
– Врёшь!
– Нет!
Но обеим ругаться не хотелось с родным человеком. Сядут за ужин, поговорят мирно, и Мария порой признается:
– Парень провожал. Загулялись. Прости, Катя.
Старшая терпеливо, вкрадчиво объясняла младшей, как должно вести себя девушке.
– Ай, прекрати, сеструха! Живём один раз, – не по летам умудрённо отвечала младшая.
Возле ворот дома, тревожно примечала Екатерина, вечерами стали околачиваться парни. Тайком рассматривала их в окно: ни одного приличного, всё какое-то хулиганьё, шантрапа! Становились обыденными свист, стук в ворота, хохот, девичий визг, а то и ругательства. Потом до старшей дошли слухи – Мария на занятиях не появляется неделями, вот-вот отчислят её.