Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сделав все дела, Штирлиц поехал на вокзал.
В станционном буфете он заказал пива. Окна были затемнены, хотя эту польскую станцию ни разу не бомбили, да и вообще англичане ни разу не бомбили территорию рейха восточнее Берлина.
Кафельная печка была жарко натоплена, гудели, маневрируя на путях, паровозы, и Штирлиц думал о том, что люди – сгусток непонятных странностей: во время океанских путешествий, когда кругом лишь вода и небо, они ведут ежедневный журнал и заносят в него самые, казалось бы, незначительные малости, а странствуя по суше, только избранные, только те, кто умеетпутешествовать, делают дневниковые записи. Штирлиц часто вспоминал Альфонса Доде: веселый и мудрый француз описывал некоего мсье, который вернулся из Австралии и на просьбу рассказать что-нибудь об этой диковинной стране всех огорошивал: «А вы ни за что не угадаете, почем там картофель!»
Штирлиц вдруг явственно увидел лицо отца. Он сначала не понял, отчего это, а потом вспомнил, что именно отец учил его преклонению перед музой дальних странствий, когда они в сибирской ссылке ходили к железной дороге – затаенно любоваться проходившими поездами.
Когда объявили посадку на поезд, следовавший из Москвы в Берлин, Штирлиц допил пиво, дал буфетчице на чай так, чтобы это было не очень заметно остальным офицерам, и отправился к своему вагону. Как оберштурмбанфюреру СС, ему полагался первый класс, и место его было в том купе, где ехала женщина с сыном, белобрысым, в веснушках мальчуганом лет пяти.
«Русские, – сразу же определил Штирлиц. – Господи боже ты мой, русские! Наверное, из торгпредства».
Он поклонился женщине, которая, застегнув длинную шерстяную кофту, торопливо убрала со столика два больших свертка («Я по этим сверткам определил, что они русские. Только наши возят в таких бумажных свертках еду: сало, черный хлеб, яйца, сваренные вкрутую, и плавленые сырки») и, посадив сына на колени, начала читать ему стихи про дядю Степу.
Штирлиц повесил свой плащ, еще раз поклонился женщине и, сев к окну, достал из кармана газеты.
– «В доме восемь дробь один у заставы Ильича, – читала женщина шепотом, – жил огромный гражданин по прозванью Каланча…»
– Мам, а это фашист? – спросил мальчик, задумчиво разглядывая Штирлица.
– Тише, – испуганно сказала женщина, – я что тебе дома говорила?!
Осторожно взглянув на Штирлица, она как-то жалко улыбнулась ему и начала было дальше читать про дядю Степу, но сын не унимался.
– Мам, – сиплым шепотом спросил мальчик, – а правда, Витька говорил, что у Гитлера один глаз фарфоровый и нога костяная?
– Пойдем в уборную, – сказала женщина и, быстро поднявшись, потянула мальчика за руку.
– А я не хочу, – сказал он, – ты ж меня недавно водила…
– Я что говорю?!
– Едете в Берлин? – спросил Штирлиц, поняв – до горькой теплоты в груди – волнение женщины.
– Ich verstehe nicht. Mein Mann arbeitet in Berlin, ich fahre zu ihm[39]… – ответила она заученно.
– Чего ты фашисту сказала? – по-прежнему шепотом спросил мальчик, но женщина, рванув его за руку, вывела в коридор.
«Сейчас достанется, бедненькому, – подумал Штирлиц, – с ним трудно, как его проинструктируешь?»
В дверь постучали: буфетчик развозил по вагонам пиво, воду, сосиски и шоколад.
– Шоколад, пожалуйста. Две плитки, – попросил Штирлиц.
– Кофе?
– Нет, благодарю вас.
– Бельгийские кексы?
– Покажите.
– Пожалуйста.
Обертка была красива, и Штирлиц купил две пачки.
Когда женщина с мальчиком вернулась, Штирлиц протянул малышу шоколад.
– Пожалуйста, – сказал он, – это тебе.
Мальчик вопросительно посмотрел на мать.
– Спасибо, – быстро ответила женщина, – он только что ел.
– Пожалуйста, – повторил Штирлиц, – это хороший шоколад. И кекс.
– Мам, а в «Докторе Мамлоке» такие же фашисты были? – спросил мальчик, завороженно глядя на шоколад.
Женщина больно сжала его маленькую руку, и мальчик заплакал.
– Вот, вы лучше угощайтесь, – громко заговорила она, считая, видимо, что чем громче она будет говорить, тем понятнее будет иностранцу, и стала суетливо разворачивать снедь, завернутую в трескучую, шершавую, русскую оберточную бумагу. – Чем богаты, тем и рады.
Она положила на бумажную салфетку крутые яйца, сало, кусок черного хлеба и половину круга копченой колбасы.
– Спасибо, – ответил Штирлиц и впервые за много лет ощутил запах дома: черный хлеб пекут только в России – заварной, бородинский, с тмином, с прижаристой коричневой корочкой снизу и с черной, пригоревшей – поверху. Он отрезал кусок черного хлеба и начал медленно есть его, откусывая по маленькому кусочку, как дорогое лакомство.
– Нравится? – удивленно спросила женщина.
Штирлиц должен был сыграть непонимание; он обязан был жить по легенде человека, не знающего русского языка, но он не стал играть непонимание, а молча кивнул головой.
– Мам, а Витька говорил, что у Гитлера один глаз фарфоровый, а нога костяная…
Женщина снова сжала руку мальчику, и он закричал:
– Больно же! Ну чего я сделал-то, чего?!
Штирлиц хотел погладить малыша по голове, но тот отшатнулся от его руки и прижался к матери, и та испуганно – не смогла скрыть – обняла его, словно защищая от прикосновения немецкого офицера в черной форме.
Вернувшись тогда в Берлин, Штирлиц поехал к себе домой, достал из бара бутылку можжевеловой водки, налил полный стакан и выпил – медленно, словно бы вбирая в себя этот тяжелый, с лесным запахом, крепкий, нелюбимый им напиток.
«Как же хорошо, что этот малыш так ненавидит фашиста! – подумал Штирлиц. – Как хорошо, что в глазах у него столько неприязни и страха! Только б дома не успокоились, только б не верили моим здешним шефам… Неужели верят, а?»
Он налил себе еще один стакан можжевеловой водки и подумал: «Этот стакан я выпью за малыша. Я выпью за него этот стакан водки, которую приходится хлестать только потому, что ее любит Гейдрих, а я должен всегда делать то, что может понравиться группенфюреру. Я выпью за маленького человека, который не научился еще скрывать ненависть к фашисту Штирлицу. Спасибо тебе, человечек. Пожалуйста, всегда ненавидь меня так, как ты меня сейчас ненавидишь. Страх в тебе пройдет: возраст должен убивать страх, иначе люди выродились бы в зайцев… Только, пожалуйста, не считай меня своим союзником – даже временно. Считай, что ты пока не воюешь со мной – этого хватит. Будь здоров, малыш, спасибо тебе!»
Каждому человеку отпущена своя мера трудностей в жизни; преодоление этих трудностей во многом и формирует характер. Чем тяжелее груз ответственности, тем больше, естественно, приходится преодолевать трудностей тому или иному человеку. Но особо трудно разведчику, внедренному в стан врага, ибо его деятельность постоянно контролируется Сциллой закона и Харибдой морали. Как совместить служение идее добрас работой в штаб-квартире зла– разведке Гиммлера? Как, работая с палачами, не стать палачом? Уступка хоть в мелочи, в самой незначительной мелочи, нормам морали и закона наверняка перечеркнет все то реальное добро, которое несет труд разведчика. Соучастие в злодействе – даже во имя конечного торжества добра – невозможно, аморально и противозаконно.