Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Караван выпустил верблюда на свободу на полпути среди безжизненных вади и пошел пробираться через легендарные горы в направлении Мурзука.
На равнину верблюд вернулся через три недели.
В этот промежуток на равнине появился один всадник с радостной вестью: в Тассили прошли дожди, и водой наполнились многие русла-вади: и Танзофет, и Игихар-Меллен, и Амигро. Через пару дней дыхание дождя дошло и до этих мест, и равнина перевела дух, небесный жар спал немного, пошел на милость. Большинство караванов двинулось на Танзофет, а старик, вместе с группой своих давних друзей, остался на стоянке у колодца. Толпа рассеялась, нещадные вытяжки воды прекратились, и отверстие колодца вновь задышало влагой — сосцы земной груди наполнились молоком жизни. Пастух наполнил водой бассейн в скале возле колодца и пригласил на долгожданный пир пегого махрийца. Он вдел недоуздок ему в ноздри и потащил верблюда к месту весенней стоянки на покатом скалистом склоне, пониже устья колодца, в углублении, отполированном многолетним паломничеством людей и животных и источавшем свет и блеск от наполнявшей его воды. Вода блестела в водоеме в лучах яркого солнца, напоминая полоски миража. Ветерок разносил вокруг влажное дыхание прошедшего неподалеку дождя. Старый пастух подошел к воде и присел на край колодца. Улыбнулся и обратился к верблюду:
— Вчера — только надежда. А сегодня — уже вода! Настоящая вода! Ты можешь попробовать, если не веришь. Давай-давай, пей, покуда рок на нас не разгневается и не обернет все опять миражом, как вчера!
Поджарый, исхудавший верблюд, из грудной клетки которого повсюду торчали ребра и, казалось, прочерчивался под кожей весь скелет, верблюд голодный и истомленный многомесячной жаждой до такой степени, что у него на спине и горб пропал, этот верблюд гордо отказывался пить! Он понюхал кокетливо лежащий перед ним блестящий серебристый поднос, едва прикоснувшись к поверхности, а затем поднял голову и устремил взгляд к горизонту.
Один из мужчин подошел к старику, сказал:
— Он не верит! Ну, я заставлю его поверить. Вот глупый!
Он засучил рукава на прожаренных солнцем руках, закатал до колен штанины и прыгнул в водоем. Зачерпнул воду ладонями, обрызгал лицо и всю голову, наклонился и сделал несколько долгих глотков. Потом обрызгал водой передние ноги верблюда, смеясь и играя, встал в водоеме на четвереньки, хохоча как ребенок и намочив в воде все свое ветхое, бледное одеяние. Выпрыгнул наружу и обнаружил, что верблюд ушел. Ушел далеко, остановившись у могилы своего извечного друга. Удивленный пастух сказал старику: «Ведь умрет здесь! Ему не хочется здесь пить воду. Надо послать его в Тассили. Его хозяин пришел из Тассили. Эти покойники, у которых на лицах и кровь не играет, они все живут в Тассили. Родом он оттуда. Там ведь у них пещеры более древние, чем пещеры Тадрарта».
Они передали верблюда первому пришедшему каравану, направлявшемуся в Тамангэст, поручили людям отпустить его на волю в Тассили, но через несколько недель верблюд опять вернулся назад. Исхудал и ослаб еще больше, даже кости челюстей проступали на морде. Глаза провалились в глубокие впадины — в них погас тот удивительный огонек, который так поразил старика в момент его первого свидания с этим верблюдом. В прошлый раз, как он вернулся из своего изгнания в Тадрарт, во взгляде его все еще светилась печаль, но когда он прибрел назад из Тассили, это второе вынужденное путешествие лишило его даже такого естественного выражения, пусть даже и слабого. Теперь в этих, не имевших себе равных, глазах были пустота и равнодушие. Утрата. Да, это была утрата чего-то очень дорогого и близкого, неотъемлемой части целого, части живой души, бьющегося сердца, и полное отчаяние обрести его вновь. Отчаяние привело к подчинению воле рока. Судьба повелела существовать в пустоте и холоде, начисто лишив души. Утрата в глазах говорила о пустоте — утрате сердца.
Животное продолжало воздерживаться от приема воды и пищи. Пастух попытался еще раз напоить его, но махриец отвернул морду и гордо поднял голову вверх. Он побрел прочь, к далекому, жестокому, убегающему горизонту, потом свернул в сторону и двинулся к холму, где был захоронен его друг. Так он стоял рядом с холмиком из камней, устремляя к безжизненному горизонту пустой, холодный взгляд, пока не наступал вечер. Он следил за ним день за днем издали, а с наступлением ночи, когда все существа на равнине под ярким светом луны меняли облик, он ходил разговаривать с верблюдом. Прочитывал всякий раз над покойным молитву — открывающую суру Корана. Следом за ней — заклинания, которым научился у прорицателей и гадалок. Он устраивался напротив верблюда и сидел, держа спину прямо. Так он сел и на этот раз, постучал пальцем по камню, произнес вслух:
— Таков удел всех нас, смертных. Я не знаю, откуда мы приходим, но точно знаю, что все мы уйдем в это самое жилище. Такая у меня судьба, и твоя судьба тоже, глупыш! Так чего же ты торопишь ее, куда спешишь? Она ведь все равно тебя не минует. Глупыш. Глупый ты!
Он замолчал на минуту. Прислушался к царившей вокруг тишине. Пустыня. Полное спокойствие. Он поднял голову на бледный лик луны и освещенные ее светом величественные панно на вершинах Идинана — свет луны намного уступал горам в величии и таинственности.
— Этого одного хватит, — заговорил он вновь. — Красота полнолуния и таинственность гор в бледном свете. Покой. Прислушайся к этой тишине, глупыш! Разве всего этого мало, чтобы хотеть жить? Ну что, тебе недостаточно таких доводов, чтобы радоваться и быть счастливым, неблагодарный?! А?
Пастух затянул печальную мелодию. Она навевала грусть. Песня была полна тоски по неведомому и одновременно в ней чувствовалось его восхищение лунным светом, наводившим очарование, она несла в себе жалобу человека на жестокость южного ветра и радость от северного дуновения, несущего людям запахи дождя из каменистой Красной Хамады. Там было все — что знал он и чего не знал о природе Сахары, и выводами ее были ноты, говорившие, что жизнь — прекрасна и заслуживает того, чтобы мертвецы восставали из своих могил и возвращались назад, чтобы жить и проживать эту жизнь заново.
Он перестал петь. Помолчал немного. Глубоко вздохнул и обратился к пегому, стоявшему у него над головой, словно одинокий пустынный столп:
— А недавно-то мы прожили много жестоких дней, ты помнишь? В то горячее время ты ходил со своим дружком, и вот уж радость была недалеко — полились-таки дожди в ответ на безумство гиблого. А потом… потом ты, что же, не хочешь понимать, что один из вас все равно должен помереть? Сахара не знала до сего дня такого случая, чтобы всадник владел пегим махрийцем, вроде тебя, и им бы обоим предписано было все время жить вместе. Ты понимаешь? Один из двух непременно должен уйти когда-нибудь. Ты понимаешь? Ты меня спросишь, в чем причина, но таков, брат, закон.
Он лег на спину рядом с могильным холмиком, на противоположной от ската холма стороне. Сдвинул опоясывавшую лицо чалму и вперился взглядом в великолепное зрелище чистой и красивой полной луны в темном небе — круглой, загадочной, обещающей поведать много тайн. Глядел, пока глаза не начали слезиться. Подложил локоть под затылок и запел вновь. Тоскливую пастушескую песню из числа трагических мелодий «Асахиг», древних песен туарегов. Величественное спокойствие ночи в пустыне некоторое время продолжала нарушать лишь эта выводимая его усталым голосом заунывная мелодия при восхитительном свете полной луны посреди чудного неба. Потом задремал. А когда поднялся поутру, решил уезжать. Ночное пение пробудило в душе скорбь и заботы вечных переселенцев и сообщило ему, что он задержался на равнине дольше, чем следовало. Если сахарец осел на каком-нибудь месте более, чем на сорок дней, он превратится в раба. Обычного раба вроде жителей оазисов и городов, стиснутых каменными стенами. Об этом предупреждает свод Анги.