Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Надо же, я полагала вас законченными мизантропами!
— Я не вижу здесь никакого противоречия. Нелюбовь ко многим людским проявлениям влечет за собой желание их искоренить. Можно, конечно, подойти к проблеме хирургически и искоренять проявления вместе с людьми, но нам как-то ближе метод терапевтический.
— И каким же образом вы собираетесь исцелить человечество?
— Мы будем счастливы, если нам удастся его хотя бы чуточку улучшить. Впрочем, у нас есть все шансы не дожить до результатов. А ответ на свой вопрос вы получите, дослушав до конца невероятную историю, собранную нами по крохам из самых разных источников. Вы готовы?
— Сделайте одолжение! Итак?
— Итак… О Хизкии, про которого рассказал вам Беэр, известно, что у него родился сын Элиэзер. Вы помните, кто такой был Марк Лициний Красс?{45}
— Смутно. Это он был триумвиром вместе с Цезарем и Помпеем и разгромил восстание Спартака?
— Совершенно верно. Но в нашей истории он упоминается совсем по другому поводу.
lomio_de_ama:
По поводу Красса и прелестей перевода. Недавно читаю вполне себе прилично написанную по-русски историческую статью. И вдруг натыкаюсь на следующее лирическое отступление:
Весной 53 г. Ород потребовал объяснения у Красса относительно похода, а на заявление, что ответ будет дан в Селевкии, надменно приказал сказать, что «прежде вырастут волосы» на пальме, показанной послам, чем он увидит Селевкию.
И я даже не о том, что из фразы совершенно неясно, кто на ком стоял. Но ты же помнишь, что царский посол показал Крассу при этом на самом деле.
8note:
Свой Palm Pilot?
Жабры! А вот интересно, вдруг выражение «волосатая лапа» уже в те поры обозначало взяточника? И парфянин просто намекал, что готов устроить Крассу визит в столицу за приличный бакшиш?
28 января 1161 года
Константинополь
— Паче честолюбия Красс отличался неутолимою страстью к злату. Ничем не брезговал он ради получения выгоды и готов был даже на святотатство. И вот по пути в Парфию, где тоже намеревался захватить богатые трофеи, не упустил случая наложить руку на сокровищницу Иерусалимского храма, кою, замечу, благоразумно не тронул Помпей,{46} захвативший город десятью годами ранее, хотя и он осквернил Святая Святых, войдя в нее. Тем и была предопределена печальная участь последнего — через пятнадцать лет он пал от меча бывшего подчиненного… — Соломон прервал свою речь, чтобы глотнуть воды.
Дэвадан с трудом сдержал смешок:
— Видимо, он получил такую долгую отсрочку за то, что не позарился на достояние храма.
Рабби сделал вид, что не уловил иронии:
— Именно так! Красс же сей поплатился за свое злодеяние на следующий год. Говорят, парфяне залили расплавленным золотом рот его отрубленной головы и играли ею в шары. Но я затем лишь упомянул его недостойное памяти имя, что хранителем сокровищницы Храма, изо всех сил пытавшимся — увы, безуспешно — не допустить ее разорения римлянами, был не кто иной, как сын Хизкии, Элиэзер.
Так бывает — сидишь в первом ряду, глядишь на сцену, видишь все па примы, аплодируешь в нужных местах, но основное внимание отчего-то более всего притягивает развязавшаяся лента на туфле кордебалетной девочки — ох, как бы не запнулась! Или выглядывающий из-за кулис красавчик-премьер — интересно, имеет смысл познакомиться или он тоже из «этих»? Вот и тогда — слушала, кивала, запоминала, а думала при этом совершенно о другом. Поняла — наконец! — в чем причина безотчетного страха перед Шоно — на его лице совершенно не было морщин. Не лицо, а непроницаемая — для меня — личина. Ничего, что свидетельствовало бы о возрасте, жизненном опыте, слабостях, страстях, — ничего из того, что умею хорошо читать. Мимика же его, при всей живости, была столь неординарна и неожиданна, что казалось, будто он старается оживить свой лик только потому, что знает — у людей так положено, но не очень знает, как именно, и оттого выбирает выражение совершенно случайным образом. Хотя, возможно, причиной моей — уже не неприязни, но все еще неспособности принять его близко к сердцу — была попросту дремучая ревность. Ведь он был ближе к Марти, на тысячу лет ближе меня! Так, верно, христиане ревновали иудеев к их общему Богу… Впрочем, отчего не испытывала ничего подобного в отношении Моти? Оттого ли, что на него Марти не смотрел такими глазами?
Между тем Мотя был мужчиной того редкого типа, что меня всегда будоражил и притягивал — в той жизни. Надежный, обаятельный, остроумный, воинственный, щедрый и при всем этом искренне простой и прочный человек с какой-то детской ясностью в душе. Меня пленяло в нем сочетание проявлений первобытной мощи и высочайшей образованности, равно маскируемых невинным бахвальством или насмешками над всем и вся, и в первую голову над самим собой. Оттого был столь естествен образ ученого медведя, который он создавал (медведя из волшебной сказки, а не из цирка, разумеется), цирковых мне всегда было жаль. А в отличие от большинства женщин, особенно русских, жалость для меня исключала желание. Ощущать влечение после сострадания не могла, а поскольку почти все мужчины рано или поздно пытаются найти в женщине мать и утешительницу, почти все же мои влюбленности оканчивались торопливой кодой — скомканной, как слишком маленькие чаевые в приличном ресторане. Неудивительно, что я была и плохой матерью, и никудышной женой.
Но с Марти все это мое прежнее не имело никакого значения. С ним была готова на все — восхищаться, защищать, благоговеть, терпеть, служить, и только на то, чтоб сдохнуть — если без него. Чисто пригретая собачонка.
Слушала складный рассказ Шоно о каких-то древних евреях, в полной мере испытывая то самое чувство богооставленности, о которой толковал Дэвадан. Как там было: Ελωι ελωι λεμα σαβαχθανι?[66] А Марти спал…
Мартин не спит, пытаясь справиться с самой трудной задачей в своей жизни. Решение задачи известно, трудность же состоит в том, чтобы это решение принять. Более всего Мартину хочется быть сейчас с Верой, но это абсолютно невозможно. Ей не должно достаться ни капли из чаши, предназначенной ему.
отец!
я?
ах да
прости, что отрываю от важных дел
ну что ты, я так
но сейчас мне необходимо выговориться
рад