Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Громов не позволил Ядвиге вскочить, скрутил, спеленал, но аккуратно, обнял, принялся говорить что-то тихое, успокаивающее.
– А рыжую убил. Знаешь, не хотел ведь. Я ж не маньяк, не псих… я Артюхина перехватить был должен, он ведь скотина хитрая. От бабушки ушел, от дедушки ушел, а от меня – нет. Укольчик и сон. В твоем, Громов, кабинете, чтобы ни одна тварь нос свой любопытный не сунула. А они сунули. Зачем? Сначала эта рыжая, которая решила воспользоваться моментом. Представляешь, я захожу с телом, а там она. Как быть? Вот и было, как получилось. В шкаф спрятал. Правда, смешно?
– Обхохочешься.
– И я, и я, – Марик закивал, – хохотал, когда прятал. Только негромко. А гения в кабинет, за стол твой, еще одна шутка. А ведь удачно, ты не с одной, так с другой обедать уехал, и всего-то полчасика нужно было… Анечку по магазинам услал. А она вернулась. Зачем вернулась? Увидела… испугалась… мне позвонила, умная девочка. А я велел домой отправляться. Сказал, что, если будет расследование, ее подозревать станут, ведь она труп нашла.
Умный карлик, хитрый карлик, бумажный канцлер, заговоры букв и сплетения строк, которые связывают фигурки-людей.
– И ты ее убил.
– Я? Анечку? Нет, не убивал. Это Софа. Я почти уверен, что она. Не спала, притворялась спящей, а сама не спала. Она ревнивая. Или нет, не ревнивая – жадная. Я ей не нужен, но и отдать – никому не отдаст. И любовник ее позвонил, потребовал явиться, дескать, отчитаться о сделанном. До утра промурыжил.
Безумие мира, елочные игрушки навыворот, темной, внутренней стороной, которая скрыта под глянцем и блеском. И ужас, тихий ужас продолженной войны, ненастоящей, елочно-паркетной, с запахами свежих бумаг, кож и мандаринов, с тонким ароматом кофе, с горами мягких булок и сладких обещаний, с вершинами, что выстроились на горизонте в ряд. Манят-манят скалолаза, зовут. Дескать, что ж ты, Ефим, паразит этакий, медлишь? Вон там, за горизонтом, ждет тебя эдем-сад, где калачи на деревьях, реки медом и молоком, а лучше «Хенесси» коллекционным текут да по розовым камушкам креветочных панцирей.
И пахнет в саду-эдеме хорошо, и жизнь в нем счастлива, а если чего и случается, то гомеостаз не нарушает, потому как эдем сей современный, высоконаучный, с механизмами компенсации, в каковых сволочи – не просто сволочи, а дети природы-среды. Санитары райского леса.
Тошно-то как. И ведь сказать, что не видел, не замечал, не подозревал, – не скажешь. Все видел, от всего открещивался.
Так тебе и надо, оловянный солдатик, выросший в оловянного генерала. И гореть душе твоей бессмертной в камине совести, который плавит-плавит, и хорошо если совсем переплавит, вместе с памятью. Тогда не совестно будет смотреть в глаза Громову. И Анечку хоронить.
– Дашка где? – Ефим понял, что сейчас убьет. Не по просьбе, а просто потому, что оставить в живых эту мелкую мразь, какой бы полезной она ни была, неправильно. – Где Дашка? И Артюхин?
– Забрали. Его забрали, про нее не знаю. Не интересна. Случайный персонаж. Ты на рыжую запасть был должен. Умненькая и хорошенькая. Спец постельной разведки.
– Спокойно, Ефимка, найдем, – убежденности в голосе Громова нету, Ядвига вообще молчит, закостенела в ненависти. Нельзя ее отпускать. И оставлять наедине с Мариком – убьет ведь. И это неправильно, нельзя, чтобы она страдала. Нельзя.
– А он на кобылу запал… представляете, взял и запал на кобылу… костлявую, старую кобылу, – Марик захохотал дико, безумно. – Уродицу…
Оплеуха отрезвила.
– Софку ищите, – сказал он, глядя снизу вверх. – Или мамашу ее. Та еще стерва. Она дочурку видеть жаждала. У нее бумаги. Представляете, мы ждали, мы пасли, всех пасли. Артюхин-то записи изничтожил, но обещался передать. Как? Почтой или курьером, если не сам. Караулили. Не выкараулили. Потому что пришли не от него, а от нее, от той, про которую мы и не знали. А вы поторопитесь к Софочке, не то будет вам еще труп. База доказательная…
На кухне стол, на столе сахарница и безумный таракан, который шестиногой лошадью носится по кругу. Але-але-але-оп, прыжок, барьер, развевается грива и алый султан, месят копыта опилки арены, толпа аплодирует.
Сейчас раздадутся крики:
– Браво, браво!
И девочка в черной юбочке выскочит на арену. Цветы для маэстро, фокус удался.
Ричард Иванович щелчком убрал таракана, полотенцем смахнул с клеенки крошки, оставив подсохшее пятно от варенья – кроваво-красное, липкое и мерзкое, как человек, сидящий напротив.
Он сутулится, пытаясь казаться меньше, он кряхтит и прячет дрожащие руки под мышками, он садится боком и отворачивается, но лицо его – поплывшее виною, стертыми чертами и гневно встопорщенной бородкой – выдает эмоции.
– Вы не имеете права, – наконец произносит он. Суровые слова. Заезженные, смешные. Не работают, не впечатляют, порождают одно желание – вмазать по этой ухоженной физии, и еще раз, и бить, пока не станет лицо кроваво-красным, липким и бесформенным, как пятно от варенья на грязной скатерти.
– Имею. Вы себе не представляете, сколько я имею прав. А возможностей и того больше.
Дернулся. Верит? Ну да, всему верит, потому что испуган, а значит, пользоваться надо бы этим страхом, крутить и давить.
– Хотите, руку сломаю? – это вырвалось само собой, но по тому, как побелел, посерел Камелин, Ричард понял – в яблочко. – Вы ведь боитесь боли? Элька говорила, что вы из хорошей семьи. Интеллигентной. Жалко, конечно, что и там не без уродов, но детство, думаю, счастливым было. Хорошая школа, и простая, и музыкальная. На чем играете? Пианино? Фортепиано? Флейта?
– Г-гобой.
– Гобой? Солидно. А во дворе вас не любили, правильно? Маменькиным сынком считали, причем не безосновательно, бить били… или не били? Конечно нет, вы же всегда под опекою находились. А вдруг да упадете, вдруг поранитесь.
– Что вы…
– Я ничего, я рассуждаю. Потом институт или университет. Университет? Вижу, угадал. Папина кафедра и восторги коллег талантами, однокурсники завидуют, однокурсницы в рот заглядывают, вьются пчелами над перспективным женишком, – хмельная, дикая злость туманила, волокла вперед, заставляя говорить вещи, которые говорить не следовало. Камелина давить нужно, а не самому ломаться. Но остановиться Ричард Иванович не мог. – Потом аспирантура, диссертация… ах да, свадьба и докторантура. Размеренная жизнь, которую и кризис в стране не сумел поколебать. Куда вам передела власти бояться, с частным капиталом даже проще в каком-то смысле, выгоднее.
– Вы не смеете!
– Смею. Зачем вы на Эльке женились? Любовь? Расчет? Или вы так привыкли считать, что уже особой разницы не было? Нет-нет, не упреком. Я к тому, что за всю вашу успешную жизнь вас ни разу не били так, чтобы всерьез, чтобы кости хрустели, чтобы мышцы рваться начали, сосуды лопаться. Чтобы чувствовали, как почки разламываются, как зубы во рту перекатываются, как уже не то что больно – адски больно. И адски страшно, что вот так будет навсегда. То есть кровать, утка, капельница и урод в зеркале.