Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что делается, — сокрушенно сказал сосед Митько.
В этот вечер Митько впервые не пошел спать к морю. Ночью у него начался озноб, температура перевалила за сорок, и утром его увезли в изолятор.
Фаину Ивановну вызвали телеграммой: положение Митько внушало серьезные опасения. Она примчалась на вторые сутки.
Не виделись они всего две недели, но, казалось, прошел куда больший срок, — настолько Митько отвык от своей супруги, настолько она была чужда и неуместна здесь.
Первое, что Фаина Ивановна произнесла при встрече, были слова:
— Разумеется, Валерий, ты купался в море? Как это неразумно!
А Митько отчего-то вспомнилось, как провожали его в санаторий. Стол накрыли прямо в саду. В тот самый вечер дачникам необыкновенно повезло — совершенно не было комаров. Двухсотсвечовая лампочка-переноска, подвешенная прямо на тополиный сук, не была омрачена ни единой мошкой или каким-нибудь навязчивым мотыльком. Домочадцы Митько и приглашенные, тещей соседи были поражены этим обстоятельством. Все дружно предложили выпить за здоровье Валерия Александровича, точно бы в отсутствии уличных насекомых усматривалась прямая его заслуга. Митько припомнил и свои слова, сказанные в ответ. В чопорно уважительном общем молчании он сказал о том, что, если бы ему пришлось начать жизнь сначала, он прожил бы ее точно так же. И Фаина Ивановна чопорно, с большим личным достоинством посмотрела поверх голов, словно услышала еще одно подтверждение своей жизненной правоты.
Она и теперь, в палате изолятора, не сидела, а возвышалась на табурете. Голова ее с высокой прической, казалось, упирается в потолок. Глядеть на нее Митько было скучно, и он терпеливо ждал, когда она хоть ненадолго оставит его в покое. От продолжительной совместной жизни супруги становятся похожими друг на друга. Но вот они прожили с Фаиной Ивановной двенадцать лет, и ничего подобного не произошло. Еще до замужества Фаина Ивановна гордилась сходством с известной киноактрисой. Это было бы так, если бы черты ее не были либо чуть-чуть длинней, либо чуть-чуть короче, либо чуть-чуть кривей.
«Зачем тут она, зачем не Айгуль? — спрашивал себя Митько, не поспевая за собственными мыслями, в которых ответ был готов прежде, чем заканчивался вопрос — И зачем мне это море, этот водоем с соленой водой? Почему не тихая теплая Клязьма, где я был когда-то счастлив?» И опять он знал ответ, знал, что и на Клязьме в их игрушечном домике он был точно так же несчастлив или точно так же счастлив, как и здесь, в Ялте, но мучил себя этими, в сущности, пустыми вопросами.
Все было поза, фальшь. Не поза и не фальшь была только его пневмония, диктующая свои правила поведения. И тут Митько поступал естественно и правдиво, глотал прилежно таблетки и подставлял под шприц мягкие ткани, потому что боль в груди была подлинна, как подлинны другие неприятные следствия его болезни.
Впрочем, пройдет какое-то время, и он, окрепший, уверенный в себе, как прежде, вернется домой. И потянутся длинной вереницей благополучные дни; ему опять повезет, и его ночи сольются в один бесконечный здоровый сон, в котором уже не будет моря.
Никогда… Никогда…
Порт назначения
Я возвращался в Москву с буровых Сургутского управления. Вышло так, что попутчиком моим стал Коля Гайдышев, худощавый невысокий паренек, по специальности тракторист-бульдозерист. Вместе добирались мы на попутных до речного порта, вместе коротали время в ожидании теплохода.
Гайдышев уволился из управления до срока, вернул подъемные, продав даже шапку, и чувствовал по этой причине разлад с самим собой. Молодой народ пер сюда, на всесоюзную стройку, а он, по всему получалось, дезертир и достоин всяческого презрения.
Шел третий час ночи, зал был пуст. Я устроился на деревянном диване врастяжку, почти с комфортом. Смертельно хотелось спать, и я соглашался с Гайдышевым по всем пунктам.
— Мать письмо прислала, — простуженным голосом говорил он. — Колька, пишет, устала я от вас, архаровцев, разбежались, разъехались кто куда. А кто ж вам хлеб растить будет, кто вас прокормит всех, если каждый будет кидаться, куда захочет? Права она?
— Права, — соглашался я, — но сейчас ты бы лучше прилег, Коля.
— Пробовал!.. Не могу. Мать пишет, дожди идут, хлеб полег, по снегу убирать придется. У них там сейчас председатель новый, неопытный, ребята-механизаторы кто в армии, кто по комсомольской путевке уехал… А на самом-то деле?! Некому ж в колхозе работать, не-ко-му!
— Спи, — соглашался я.
— Да не могу, не могу я! — Гайдышев с тоской посмотрел мне в лицо и полез в карман за папиросами. Пачка была пустая, он с недоумением разорвал ее, смял, бросил в гипсовый подцветочник. Проходившая мимо старуха уборщица заметила, замахнулась шваброй.
— Куды бросил, куды ты бросил?!
Коля растерялся, словно бы швабра уборщицы спустила его с высоких материй на бренную землю, от которой он уже успел отвыкнуть в своих переживаниях.
— Я уберу, — пробормотал он, — что ты, бабка?
— Он уберет! А пошто ж бросал?
— Да я машинально как-то…
— А я убирай?! Вас тут тыщи за сутки перебывает!
— Ну извини, бабуся! — просительно сказал Коля и попытался, подлизываясь, обнять ее за плечо.
— Ат-тайди, холера!
Коля сунул пачку в карман, отвернулся. Уборщица осмотрела меня, мои ноги, но придраться было не к чему, я лежал в носках, а сырые мои ботинки, украдкой вымытые в туалете, сохли на батарее. Вздохнув, она села напротив, оперлась на швабру, сказала уже другим, миролюбивым тоном:
— Тыщи, тыщи народу… Корабли-то все идут и идут на север. Как на войну…
— На юг тоже идут, — отозвался Коля и, помешкав, спросил у меня закурить.
Я пошарил в карманах, вынул пачку, тоже пустую.
— На, — сказала уборщица. Она достала из кармана халата тоненькую папироску-гвоздик и протянула Гайдышеву. Предложила и мне: — Тебе тоже дать?
Я отказался.
— Эй, только в зале курить не вздумай! — предупредила она Гайдышева, вставая.
— Ни в коем случае! — поклялся тот.
Не было его минут десять, я попробовал задремать. Но не тут-то было: вернувшись, он опять заговорил о своем колхозе, об отчем доме под ясенем, еще о чем-то дорогом и потаенном, о чем только и можно поговорить с дорожным случайным знакомым, когда бессонница и когда нестерпимо хочется выговориться. Он растревожил и меня, и я вспомнил о своем доме под тополями, вкус дикого ревеня — мы