Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юлия вспоминает, как Нина Петровна наряжала елку на Новый год, собирала в доме гостей, водила детей в театр и в кино, читала им вслух. Однако и она по большей части была строга и сурова. Она настаивала на том, чтобы, помимо занятий в школе, дети учили английский дома, с репетитором. Даже удовольствия в этом доме были строго регламентированы: дети не просто купались в Днепре, а брали уроки плавания, катания на лыжах и на коньках. О смерти Леонида и аресте Любы в доме не упоминалось. Люба была по-прежнему в тюрьме; где ее сын Толя и что с ним — никто не знал (или делали вид, что не знали). Сын Леонида Юрий и его мать во время войны эвакуировались в Барнаул и после возвращения в Москву в 1943 году не поддерживали связь с Хрущевыми. «Кто были они и кто — мы?» — замечает Юрий. Только летом 1947-го Хрущев восстановил связь с Розой и ее сыном. Много позже, в 1963 году, Хрущев указывал на Юрия и его мать-еврейку, желая опровергнуть обвинение в антисемитизме, выдвинутое американским издателем Норманом Казинсом: «Я — дед еврейского мальчика. Мой сын был женат на еврейке. У них родился ребенок. Потом сына убили на войне. А мать и ребенок вошли в нашу семью. Я вырастил внука, как собственного сына. И после этого вы говорите, что я антисемит?»31
Юрий вовсе не рос в семье Хрущевых — лишь иногда бывал у них в доме. Это началось летом 1947 года, Юрий тогда учился в Суворовском училище. Однажды к нему в дверь постучал какой-то офицер — и два дня спустя Юрий уже летел на военном самолете в Киев. На вилле Хрущева его встретила Нина Петровна, познакомила с Радой, Еленой и Юлией, шутливо предложила угадать, кто из девочек приходится ему тетками, а кто — единокровной сестрой. Юрий провел в Межгорье лето, однако «воссоединение семьи» оставило по себе смешанные воспоминания. Внешность и «трудный» характер Юрия слишком напоминали Нине Петровне Леню и Толю. Она «не стеснялась выражать мне свое недовольство, — рассказывает Юрий, — особенно по поводу моего интереса к лошадям и мотоциклам». В первый же день Юрий взял без спроса моторку и отправился кататься по Днепру — охране Хрущева пришлось его разыскивать. Свои единственные военные сапоги он так измочалил, что домой ему пришлось лететь в девичьих домашних тапочках. Неудивительно, что Нина Петровна постоянно твердила ему: «Будь осторожнее!», «Будь серьезнее!», «Думай, что делаешь!» Сам Хрущев однажды, рассердившись за что-то на Юру, крикнул: «Замолчи, Леня!» Эта оговорка помогает понять, как относился Хрущев к своему внуку и почему так и не принял его в семью32.
Делегацию Службы помощи населению при ООН (UNRRA) на Украине возглавлял после войны американец, маршал Мак-Даффи. Ему не удалось познакомиться с Хрущевым так близко, как впоследствии послу США Льюэллину Томпсону — но не потому, что Хрущев не проявлял энтузиазма. Первая его встреча с Мак-Даффи состоялась в современном здании правительства Украины, высоко на холме, с которого открывался вид на Днепр. Кабинет Хрущева, писал позже Мак-Даффи, оказался необычайно просторен — однако «кроме размера, да еще двойных, обитых кожей дверей, ничего выдающегося в нем не было. Единственное, что привлекло мое внимание, — стопка сложенных в углу листов гипсокартона; как объяснил мне хозяин кабинета, они имели какое-то отношение к материалу для строительства новых домов».
Двойные двери, обитые кожей, как и спартанская обстановка, были типичны для кабинетов советского начальства. Однако самого хозяина кабинета никак нельзя было назвать «типичным начальником»! В беседе Хрущева с американцем участвовал переводчик — «затянутый в новенькую синюю форму, в которой только начали тогда ходить работники украинского Министерства иностранных дел, и явно очень гордый собой». Самого же Хрущева Мак-Даффи описывает так: «курносый», «лопоухий», «веселый добродушный взгляд», смотрит на гостя «с нескрываемым любопытством, как на диковинку». Следующая их встреча произошла на официальном приеме с участием высших должностных лиц Украины; все было очень чинно и церемонно, произносились обычные тосты за мир и дружбу — пока не поднялся с бокалом в руке хозяин торжества. Хрущев указал на своего помощника по сельскому хозяйству, Василия Старченко, который был еще меньше ростом и круглее, чем он сам («У Хрущева фигура круглая, а у Старченко прямоугольная», — замечает Мак-Даффи), и объявил: «Я, должно быть, умом тронулся, когда его послал в Соединенные Штаты просить для Украины продуктов!»
Перед иностранцами Хрущев старался, что называется, показать себя. Когда один из чиновников Службы помощи населению в разговоре с ним выразил надежду встретиться со Сталиным, Хрущев молча вышел в другую комнату и несколько минут спустя вернулся со словами: «Я только что говорил по телефону с товарищем Сталиным. Он примет вас завтра в два часа»33. В отличие от других советских руководителей, он не скрывал своего интереса к США. В последний день пребывания миссии Службы помощи населению на Украине Хрущев устроил гостям роскошный обед, а потом повез их к себе в Межгорье. К их удивлению, почти до трех часов ночи он просидел с ними на веранде, засыпая их вопросами об Америке: где они живут, сколько зарабатывают, чем будут заниматься после возвращения в Штаты34.
Милован Джилас, будущий югославский диссидент, а в то время — один из доверенных помощников Тито, весной 1945 года побывал в Киеве вместе со своим начальником. Хрущев произвел на югославов двойственное впечатление: с одной стороны, «неудержимо болтливый», с другой — «простой и естественный в обращении и манере речи»; юмор у него «простонародный, часто довольно грубый», однако, в отличие от Сталина, Хрущев «не любит циничных шуток, призванных подавить и обидеть собеседника»; марксистские идеологические клише в его устах «свидетельствуют о чистосердечном невежестве — он просто повторяет зазубренные фразы, но повторяет их с искренней убежденностью».
Хрущев, писал позднее Джилас, «был единственным из советских лидеров, действительно уделявшим внимание жизни рядовых коммунистов и простых граждан». Его «замечательный здравый смысл» особенно ярко проявлялся на встречах с экономистами: «В отличие от югославских министров, его комиссары хорошо знали свое дело и, что еще более важно, реалистично оценивали свои возможности». Сравнивая Киев с Москвой, Джилас отмечал «более приятную атмосферу» и связывал это не только с красотой города, но и с «практичностью и безграничной энергией» «городского головы».
От проницательного Джиласа не укрылись не только достоинства, но и недостатки Хрущева. «Он постоянно учится, — замечал он, — старается почерпнуть новые знания и навыки во всех областях, с которыми сталкивают его разнообразные обязанности руководителя». Однако «редкие познания сочетаются в нем со столь же редкостным невежеством в самых элементарных вещах». Джиласа поражали не только «замечательная память Хрущева, его живая и энергичная речь», но и его обжорство (если «Сталин производил впечатление гурмана», замечает он, то Хрущев «просто сметал со стола все, что перед ним ставили»); а пил он, на взгляд Джиласа, «даже больше» Сталина.
У Джиласа сложилось впечатление, будто Хрущев «менее других коммунистов-недоучек и самоучек страдает от чувства собственной неполноценности» и не чувствует необходимости «скрывать невежество и другие личные слабости за блестящим фасадом общих слов и пустых разглагольствований». Однако укрыться за «блестящим фасадом» Хрущев, пожалуй, не смог бы при всем желании. Он избрал другую тактику — не прятал недостатки, а старался уравновесить и обезвредить их неиссякаемой энергией, обаянием, а также заявлениями о своих особых отношениях со Сталиным. «Всякий раз, заговаривая о Сталине, — пишет Джилас, — он старался подчеркнуть свою близость к нему»35.