Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Луи. – Безымянная берет со стола жестяную кружку. Там что-то густо-красное, подернутое пленкой, отвратительно загустившееся. Отвести глаза Людвиг не успевает, замечает на поверхности еще черный трупик с сухими лапками, сглатывает, когда ветте тянет кружку ко рту… но она шепчет что-то, роняет каплю своей же крови – и вино становится водой, чистой и прохладной даже с виду. – Луи, вот вода.
– Не было, – шепчет он безнадежно.
– А я принесла. Иди ко мне. Я ведь так долго к тебе спешила.
Она берет его за плечо, осторожно поворачивает и, обняв, начинает поить. Тусклый ответный взгляд едва скользит по ее лицу, руки даже не пытаются опереться на кровать – висят. Мальчик не поднимает подбородка; глотки жадные, но все чаще вода, мешаясь с кровью, течет по сбившейся рубашке, ворот которой будто мяли грязными пальцами много дней подряд. Обнимающая его рука дрожит, дрожат губы Безымянной. Но она молчит.
– Знаешь, зачем вино? – шепчет он, когда пустая кружка снова встает на стол.
Вода придала ему сил: выступил на щеках румянец, ярче блеснули глаза. Можно не сомневаться: когда-то он был красивым, бледная красота тлеет и сейчас – неестественная в кишащей жуками комнате; так же неестественно смотрелась бы разве что беломраморная нимфа в выгребной яме или ветка жасмина там, где забивают скот.
– Зачем? – тихо спрашивает Безымянная, но Людвиг не сомневается: она знает ответ.
– В надежде, что отрекусь. Спою «Марсельезу» или «К черту отправим их проклятый род». Что… – он подносит к ее лицу руки, в ссадинах и синяках, – не буду сопротивляться, если кто-то придет ночью. Это начали делать не сразу. Но я ведь пытался убежать…
Безымянная не успевает ответить: мальчик говорил слишком много, теперь сильнее заходится кашлем, гулким, свистящим. Вместо того чтобы прижать руку ко рту, хватает сам себя за горло – точно пытаясь задушить скребущегося там болезненного демона.
– Ничего, – упрямо продолжает он, опять скалясь. – Ничего, теперь-то убегу, ведь ты со мной, ты меня не бросишь, ты все можешь… правда?
Под сдавленное «Правда, Луи» он снова падает на кровать. Зажмуривается, обеими руками впивается в простыни до судороги в пальцах – но впалая грудь ходит ходуном, на лице выступает пот, а в воздух то и дело взметаются кровавые брызги. От этого кашля бежит прочь даже крыса и трясутся иссиня-черные тени. Людвиг вспоминает мать, последние ее дни – сотни таких крохотных рубинов, с каждым из которых ее покидала жизнь.
– Я устал, прости, – шепчет наконец мальчик, открыв влажные глаза, но тут же виновато отвернув голову. – Я устал, не могу больше сидеть… – Безымянная тянется к его лбу, он перехватывает запястье, шепчет: – Расскажи что-нибудь о маме… – Тут же осекается. – Нет, не о маме, не могу. О себе. Или о ком угодно. Давай сказку… я давно не слушал сказок.
От его лица опять отливает краска – и стремительно блекнут сама комната и Безымянная. Но зачарованное серебро хранит их, к ним не подобралась ни одна тень. Людвиг переводит глаза на свои ладони, выделяющиеся золотисто-смуглым пятном жизни, на собственную тень, падающую странной башней, – и не решается приблизиться к хрупкому мирку, который теплится на окровавленной кровати. Там, где длинноволосый принц забился в угол у стены. А белокурая дева в черном прилегла рядом, подложив ладонь под его горячую голову. Сколько… сколько лет Безымянная дружила с этой семьей? Почему это не потрясает, почему Людвиг, кажется, знал это? Из-за того, как сторонилась она революции? Из-за долгого-долгого траура? Из-за снов – ранних, полузабытых?
Она дружила с этой семьей. И там, как и у Бетховенов, никого не осталось, никто не танцует ни босиком, ни в шелковых туфлях, расшитых жемчугом; никто не смеется и не справляет Рождество. Какая ирония.
– Я расскажу тебе о рыцаре, – шепчет Безымянная, гладя волосы мальчика. – О рыцаре, он был болен с детства, но не знал об этом и потому очень рано начал совершать подвиги. Рыцарь был смугл и космат, драчлив и шумен, а сердце у него было такое огромное, что помещался туда весь его город и мир в придачу. – Мальчик, кажется, улыбается. – А звали его Людвиг. Как тебя, только по-немецки.
– Мама тоже немка… австрийка…
– Да-да, возможно, он даже ее знал.
Людвиг все же подходит, застывает в изножье постели – но так, чтобы тень держалась подальше. Он глядит на серость, кровь и серебро, на свет из окна и от маленького силуэта, на ту, что подобна святой, и думает о горьком. Не знал ли он подобного в глубоком детстве? Чтобы мать ложилась подле кого-то из сыновей, чтобы отец стоял над ними и глядел? Просто глядел, не заявляя, что все это «приторные излишества», не бил Людвига и Николауса по губам, когда те целовали мать без разрешения: «Ты что себе позволяешь?»; «Ты не девка!». Если и было, он не помнит.
– У него была еще подруга из древнего рода, черная-черная девочка с белыми волосами, она любила зверей и мертвецов, – продолжает Безымянная, прижавшись виском к темени мальчика. – За ней часто бегали зайцы, она танцевала на кладбищах и хоронила людей, которых бросали непохороненными, хотя куда больше ей нравилось просто греться на солнце и плести венки.
– А ее как звали? – Сейчас он – со слабо блестящими глазами, с недоверчивой полуулыбкой – почти весел. Его не испугали, а захватили мрачные детали, может, потому, что мраком пропитано все вокруг. – Я бы тоже дружил с ней!
– С ней сложно, Луи, каждый называл ее по-своему, а она это принимала. Она была, в отличие от своих друзей, ужасно трусливой особой, к тому же суеверной, и считала, что угадавший ее имя мигом умрет. Но рыцарь Людвиг ничего не боялся. Он пообещал: «Я, я угадаю!» И девочка поверила. Поверила, потому что он был замечательным, а еще потому, что у него был самый красивый на свете герб – карп, выпрыгивающий из воды и превращающийся в дракона. И вот они однажды взяли – и сбежали из города, и началась война, и развела их, но они не потеряли друг друга, потому что он всегда слышал ее голос, а она – его музыку, он ведь был еще и музыкантом.
Она говорит, а Людвиг слушает, все мучительнее впадая в иллюзию: рядом, в шаге, его жена и сын. Те, кого у него нет,