Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отчаяннее всех в Роксану был влюблен синьор Далль’Абако, мой репетитор по итальянскому, некогда подававший надежды дипломат, который бежал из родной Сиены во время правления Муссолини: синьор Уго отыскал его для нас в александрийской сети частных преподавателей и отрекомендовал, пояснив, что лучше всего по-итальянски говорит этот господин из Сиены. Синьор Далль’Абако читал все журналы и все книги. Журналы он брал в крупнейшем итальянском книжном магазине и возвращал в безукоризненном состоянии, прочитав в трамвае по дороге от ученика к ученику. Как и мосье аль-Малек, чьего недовольства синьор Далль’Абако не желал вызывать и вокруг чьих занятий вынужден был выстраивать собственное расписание, после урока он охотно оставался выпить чаю или коктейль и всегда умудрялся напроситься в гостиную, поскольку любил общество, да и одинокая холостяцкая жизнь практически не давала ему случая побеседовать о двух вещах, которые он обожал: опере и литературе. В Александрию он приехал только что, в апреле и оставался моим репетитором пять лет.
Синьор Далль’Абако начал проходить со мной Данте и был очень польщен, когда отец постучал в дверь столовой и спросил, можно ли ему посидеть с краешку, послушать. Потом без приглашения вошла Роксана. Ее присутствие, когда синьор Далль’Абако рассказывал о Фаринате[103], графе Уголино[104] и сэре Брунетто[105], или о Паоло и Франческе[106], должно быть, волновало его голубую кровь, ведь персиянка, чей итальянский представлял собой не что иное, как ломаный испанский, казалось, понимала и ссыльного гвельфа, и вынужденного оставить родину сиенца так же хорошо, как понимала Хафиза, Джоуи, меня и всех на свете мужчин. Ей-то прекрасно было известно, что значит потерять всё и жевать соленые лепешки, тогда как всю жизнь ел пресный хлеб Тосканы. Понимала она и то, каково это, когда твой доход – причем весьма скромный – целиком зависит от других.
Синьор Далль’Абако обращался к ней, ко мне, к себе, к Данте.
– Если каждый день заучивать по одной песне, – говаривал он, – то через три месяца, к сентябрю, будешь знать наизусть всю «Комедию».
А может, он говорил это Роксане.
Ей он рассказывал, что, когда британцы интернировали всех мужчин-итальянцев, проживавших в Египте, он, пока сидел в тюрьме, заучивал по песне в день, подобно Сильвио Пеллико, итальянскому патриоту девятнадцатого столетия.
– Вы – и в тюрьме, синьор Далль’Абако? Не представляю вас за решеткой.
Сиенец растрогался.
Роксана сказала это в автомобиле, когда мы в пятницу утром в начале июня ехали в Мандару. Синьор Далль’Абако отправился с нами на целый день; потом его должны были подвезти до станции Сиди-Бишр, откуда он на трамвае вернется в город.
Мы теснились в салоне с открытыми окнами, и синьор Далль’Абако объяснял нам «Тоску»; пройдясь по самым очевидным гармониям, запел последнюю арию Каварадосси, повторил несколько раз, потом попросил спеть меня, потом моего приятеля Кордаи, которого отпустили к нам с ночевкой, потом – все-таки сиенец отличался рассеянностью – мою мать, и, наконец, Роксану. Все смеялись, включая водителя Хасана, который, желая показать, что и он не так-то прост, пропел несколько тактов – сам того не осознавая, на арабский манер. Синьору Далль’Абако нравился ближневосточный колорит; обучив нас знаменитому хору из «Набукко», он предложил Хасану это спеть. Польщенный шофер согласился; словом, в машине царило веселье, Роксана изображала, как египтянин поет Верди. Синьор Далль’Абако рассказал нам историю александрийского театра Мухаммеда Али[108] и большого оперного театра в Каире, для которого египетский хедив заказал «Аиду».
– Верди бывал в Египте? – воскликнул я, не веря своим ушам.
– Еще как, – ответил синьор Далль’Абако, точно истый египетский патриот вроде мисс Шариф.
По пути в Мандару нам попался отцов извозчик, Абу Али, на фабричной подводе с кривыми колесами. Он тоже направлялся в Мандару со всем нашим скарбом – летними вещами, хозяйственной утварью, посудой, игрушками, даже новым холодильником и гигантским «Грюндигом», выдержавшим все слезы мадам Мари: отец заменил его приемником поновее, но выбросить старый у него рука не поднялась. Пожитки были свалены в кучу и кое-как обвязаны веревкой; вообще же подвода со спотыкавшейся кобылой, вряд ли способной перейти на галоп, на колесах, снятых с британского танка, смахивала скорее на кибитку цыган, спасавшихся от голода и захватчиков, чем на экипаж, перевозивший в летний дом вещи для отпуска. Хасан помахал старому арбаги, и Абу Али в ответ тоже взмахнул кнутом.
За нами ехал Джоуи, вез мою бабушку, Флору и дедушку Нессима. Бабушка Эльза, оплакивавшая мать, согласилась ехать с нами в последнюю минуту, просто чтобы не оставаться дома одной. Но всю дорогу куксилась и неустанно напоминала, что, по ее мнению, во время траура на море ездят разве что заскорузлые крестьяне, которым пляж в диковинку.
Сразу же по приезде мы с Кордаи, Роксаной и мамой, словно доказывая правоту бабушки Эльзы, переоделись в купальные костюмы и отправились на пляж; синьор Далль’Абако же устроился на веранде, которая смотрела на море, пояснив это тем, что, дескать, не захватил с собой купального костюма. Вероятно, он притворялся, будто бы ему и тут хорошо, чтобы мы не уговаривали его идти с нами на пляж. А может, ему и так пришлось побороть природную застенчивость, чтобы принять от мамы стаканчик лимонада на веранде, и не хотелось вновь проверять себя на прочность, силясь выполнить сложные пляжные ритуалы, о которых он понятия не имел.
Я же следовал этим ритуалам с превеликим удовольствием: обнаружить пляжные ракетки на том самом месте, где оставил их в сентябре; взвалить на плечо зонт; отыскать прежнее сложенное покрывало, крем от загара или старые – казалось, бессмертные – теннисные мячи; не забыть вторые плавки на случай, если захочется переодеться; положить в сумку старую бутыль с бензином (а к нему обязательно вату) – оттирать деготь, который вымывало на пляж и в котором мы каждый раз ухитрялись измазать ноги.