Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мариетта, не теряя ни минуты, подбежала к земляку.
— О дорогой мой Бастьен, — спросила она, — увижу ли я Консьянса?
— Конечно, — уверил ее гусар.
— Значит, вы получили разрешение?
— Нет, но я сам даю вам разрешение.
— Как это вы мне его даете?
— Конечно, ведь я стою на посту.
— Но приказ, Бастьен?
— Для вас приказа нет, Мариетта!
— В таком случае, я могу войти?
— Можете войти. Только, если у вас спросят пропуск, скажите, что вы передали его часовому, а он на выходе вернет его вам.
— О, спасибо, спасибо, Бастьен… Бастьен, друг мой, что же мне сделать для вас?
Гусар взял девушку за руку и привлек себе:
— Мариетта, вы мне скажете хотя бы одно слово о Катрин, чтобы мне было чем занять мысли, стоя два часа на посту…
А затем он тихо добавил:
— И в течение двадцати четырех часов, которые мне, скорее всего, придется провести на гауптвахте.
— О! — воскликнула Мариетта, расслышавшая только первую фразу. — Неужели Бог допускает, чтобы любовь порождала такой эгоизм?..
— Что и говорить, эгоизм, — поддакнул Бастьен.
— Я говорю о себе, Бастьен, а не о вас… Я, оказывается, настолько эгоистична, что даже не подумала рассказать вам о Катрин.
— Итак? — спросил гусар, словно заранее готовясь к самым большим бедствиям.
— Так вот, Катрин любит вас неизменно, мой дорогой Бастьен. Только она оплакивает вас с утра до вечера, потому что считает вас убитым.
— Ах, — разволновался гусар, — так она считает меня убитым!.. И она меня оплакивает, бедная Катрин!.. Что она скажет, увидев меня теперь с повязкой на глазу?
— Она скажет вам, что вы для нее самый желанный и что день, когда она увидит вас вновь, станет самым прекрасным в ее жизни.
— Так вы полагаете, я могу написать ей, не опасаясь, что письмо распечатает другой мужчина?
— Вы можете ей писать, причем без всяких опасений: только слезы радости, пролитые на ваше письмо, могут помешать Катрин прочесть его!
— Ах, добрая Катрин! — воскликнул гусар, вытирая слезинку, блеснувшую в уголке его глаза. — Добрая Катрин!
— Ну что, — спросила Мариетта, — вы довольны?
— Черт подери, хорош бы я был, если бы оказался недовольным! Но теперь ваш черед быть довольной — идите же!
— Куда же мне идти? — спросила просиявшая Мариетта.
— Прямо и идите: чего тут мудрить?
— Но через какую из всех этих дверей мне пройти?
— Посмотрите сами — через ту, перед которой улегся Бернар!
— Ах, бедняга Бернар, — спохватилась девушка. — Как же я о нем забыла?
И в последний раз в знак благодарности помахав рукой Бастьену, она помчалась во двор, легкая, словно одна из ланей, порою попадавшихся ей на пути, когда она пересекала лес Виллер-Котре.
Глядя ей вслед, Бастьен прошептал:
— За сделанное для нее доброе дело я, наверное, заработаю сабельный удар и двадцать четыре часа взаперти на гауптвахте… Но, ей-Богу, я от содеянного не отрекаюсь: она этого достойна.
И потом добавил, словно подводя черту:
— Эх, черрт подерри! В полку вот это была бы потеха!
В ланском лазарете одну палату целиком отвели для слепых, причем не только солдат и офицеров, но и горожан; за лечением всех их наблюдал главный хирург, начальник лазарета, большой знаток глазных болезней.
Эта палата, предназначенная для несчастных больных, лишенных зрения, или находящихся под угрозой его потерять, или близких к выздоровлению, имела необычный вид, и ее главной, даже единственной особенностью было глубокое уныние, объяснявшееся прежде всего тем обстоятельством, что окна здесь были закрыты зеленой бумагой, которая, загораживая дорогу солнечным лучам, не позволяла свету просочиться в палату. Посторонние, допущенные сюда по особому разрешению, воспринимали палату как место сумрачное, где полутьма навевала печаль более черную, нежели полная тьма; в этом пространстве, где не существовало ни дня, ни ночи, передвигались какие-то подобия безмолвных призраков с вытянутыми вперед руками, в то время как другие целыми часами сидели, опершись спиной о стену и не произнося ни единого слова.
Когда человек вступал в это угрюмое царство слепоты, сердце его охватывала невыразимая тоска. Можно было бы сказать так: спускаясь в нижние области таинственного мира, человек делал передышку на полдороге от жизни к могиле — на траурной станции, которая, уже не являясь местом бытия, еще не превратилась в гробницу. Прежде чем различить здесь хоть что-нибудь, глазам надо было привыкнуть к зеленому цвету бумаги, закрывавшей окна, из-за нее те бедные слепые, чье зрение начинало восстанавливаться, имели почти столь же унылый вид под этим возвращающимся к ним искусственным светом, как и под покровом темноты, из которой они лишь недавно стали выходить.
Все, независимо от степени заболевания или выздоровления, носили опущенный на глаза зеленый козырек, так что даже лечившему их хирургу приходилось спрашивать имена этих призраков, чтобы отличить одних от других и чтобы применить к каждому лечение, соответствующее сложности заболевания или степени улучшения в состоянии больного.
В день, когда Мариетта добралась до Лана, в палате слепых — большом зале площадью почти в тридцать квадратных футов — находилось только восемь, а может быть, десять больных.
Одним из них был Консьянс.
Несмотря на случившееся с ним несчастье, юноша не утратил ни своей веры, ни чистоты души. Тот незримый мир, в котором всегда жил Консьянс, ни в чем не уменьшился: с тех пор как юноша лишился возможности видеть внешний мир, он, если позволительно так выразиться, еще больше погрузился в мир внутренний, где живут мечтания безумцев и духовидцев — двух разрядов больных, которых медики, в большинстве своем материалисты, относят к одной и той же категории.
Но совсем не так обстояло дело с несчастными слепцами, товарищами Консьянса по тюрьме и мраку. Для них вдохновенный юноша был чудесным утешителем; восполняя утрату реального мира, откуда они были изгнаны, он открывал им иной мир, мир, который можно увидеть только глазами смерти, мир, который, благодаря удивительному дару Консьянса, был и прежде доступен ему, а с тех пор как угасли его телесные глаза, стал еще зримее.
Таким образом, больные тянулись к юноше, и он, чувствуя, что его уста источают утешение, порой выпускал на волю все эти озарявшие его чудесные видения. Поскольку Консьянс говорил об ином мире при мягком свете, свете вечном, благоприятном и для ночи и для дня, при свете, солнцем которого был Бог, а звездами — ангелы, говорил о мире, где все добрые сердца, где все святые души собирались вместе, чтобы получить вечное вознаграждение за преходящее добро, что они сотворили за время земной жизни, обреченной на смерть; поскольку по своей слабости человек даже в своем воображении не может изобрести что-нибудь существенно новое, Консьянс описывал этот мир, сотворенный по образцу нашего, но, украшенный дарами юношеского воображения, этот мир веры, с его прекрасными тенистыми рощами, с его обширными садами и всюду пестреющими цветами, с его большими спокойными озерами, с его журчащими реками, с его тысячецветными птицами, говорящими на человеческом языке, — его слушали и при этом все видели столь ясно, что на какие-то мгновения несчастные слепцы не сожалели больше ни о чем, ведь Консьянс в своей грезе возвращал им больше, чем они потеряли в реальности, и все вздыхали, но не об утраченном мире прошлого, а о мире грядущего, представавшем перед их внутренним взором.