Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтоб избежать досадных споров с матерью, отец стал заключать такие договоренности втайне от нее; это экономило ему нервы, но от роковых ошибок не уберегало. Подобный опыт только усиливал его скепсис по отношению к жизни, дружбе, чести и благодарности; многие, за очень редкими исключениями, пользовались тем, что он какое-то время (до момента, пока не убеждался в обратном) приписывал им все эти качества: для него-то они были неотъемлемой составляющей этики партнерства и отношений вообще. Могу с уверенностью сказать, что разочарование стало для отца чуть ли не профессией. Разочаровываясь в ком-то, он всякий раз чеканил одну и ту же фразу, характеризуя предателя или обманщика: «Он еще хуже моего брата», и это высказывание мало того, что не всегда можно было назвать справедливым, так оно еще и совершенно не вписывалось в тот формат отношений, который предполагало партнерство в делах: отцовское разочарование в дяде коренилось вовсе не в деловых отношениях и интересах, а в странных представлениях обоих об этике и в их детской вражде, которую не распутал бы ни один психоаналитик в мире. Справедливости ради стоит заметить, что и дядя Срулек накопил к отцу достаточно претензий. Я бы не решился утверждать (хотя и хочется, потому что мне кажется правдоподобным), что оба брата ценили друг друга — никто бы мне все равно не поверил.
Я собирался с воспоминаниями, прикидывая, что этих моих слушателей я никогда больше не увижу, а значит, могу посвятить их в некоторые особенности наших внутрисемейных отношений. Так что из прожитого мне еще обнажить перед ними?
— Письмо от дяди Арона пробудило во мне воспоминания об украинской семье — о любви, взаимном внимании, нежности и прочих вещах, которых в моей жизни больше уже никогда не будет.
— Проявлять любовь непросто, — вставила Мария Виктория.
— Я нуждался в этих проявлениях привязанности, потому что они сильно контрастировали с тем разочарованием и враждебностью, которые окружали меня.
— Что именно ты имеешь в виду?
— Отец с дядей в Буэнос-Айресе жили в одной квартире, а потом в одном доме, то есть сожительствовали практически всю свою взрослую жизнь. К тому моменту, когда отец заболел во второй раз, они успели отстроить дом на пять квартир — для себя и детей. На первом этаже жила семья отца, а на втором — семья Срулека. Их разделяли не более трех метров высоты, но когда отец слег, братья избегали друг друга по неизвестным причинам, и таким образом те три метра превратились в тысячи километров дистанции. Дядя ни разу не спустился проведать отца. Я знаю, что он плакал, когда тот скончался, но все равно не пришел ни на бдения, ни на похороны. Всего несколько месяцев спустя у дяди обнаружили рак, и вскоре он скончался.
— И они так и не поговорили?! — Мария Виктория была ошеломлена.
— Так и не поговорили.
— А что тебя удивляет? — обратился к ней Хосе Мануэль. — Разве и в семьях наших родственников такого не случалось?
— Меня поразила схожесть. Думала, это только наша особенность, но, как выяснилось, ошибалась, — призналась она.
— Природа человеческая одна на всех. Помнишь, как Шейлок у Шекспира говорил: «Когда нас колют, разве из нас не течет кровь?»[47] (Пер. И.Б. Мандельштама.) — это я решил блеснуть эрудицией, но Хосе Мануэль перебил меня: — Поведение дяди оскорбило тебя?
— Нет, это было вполне предсказуемо. Но мать очень задело. Образ дяди Срулека был замещен, расширен и превзойден дядей Ароном, который стал для меня харизматичной фигурой, доказательством, что мои детские воспоминания не были сном, а если и были, то сном фрустрирующим, и в таком случае ущерб он них был непоправимым.
— Почему?
— Тогда я этого не знал.
Без вести погибшие
После описания отцовской кончины мне захотелось ускорить ритм повествования.
— На протяжении всего 1966 года мать поддерживала переписку с Бетей, но в пределах, допустимых Советами. Письма были посвящены в основном обыденным вопросам, вроде здоровья, семейных дел и погоды. Бетя избегала любых упоминаний о муже, а мать жаловалась на одиночество не переставая. Иногда она отвлекалась на воспевание своих самоотверженных детей и внуков-вундеркиндов. Позволить себе писать о более интимных вещах они просто не могли. Но с течением временем Бетя, старавшаяся действовать в установленных рамках, стала потихоньку заходить в зону риска.
— То есть? — спросил Хосе Мануэль.
— Я приведу пример. Чтоб избежать недомолвок, она прокомментировала научную карьеру своего сына таким образом: «Груз ответственности в привилегированном положении».
— Не понимаю, в чем тут рисковость, — отреагировал Хосе Мануэль.
Поскольку предпринимательство было запрещено, мы прочли между строк, что мой двоюродный брат занимался какими-то научными разработками, связанными с обороной или госбезопасностью. На самом деле его работа была связана и с тем и с другим, хотя позже мы поняли, что кузен был прирожденным ученым, который не пошел по партийной линии, пожертвовав таким образом университетской карьерой, где он бы смог достичь больших высот, и сделав ставку на собственную свободу. Возможно, мы преувеличивали, но то ее высказывание показалось нам небезопасным: одна неудачная фраза могла разрушить карьеру, а вместе с ней и жизнь.
— Чем тогда объяснить Бетино безрассудство?
— Этого мы не знаем. Возможно, она сделала это из тщеславия, или политическая ситуация была помягче. Было и еще одно письмо, потрясшее нас: Бетя писала в нем об Ароне, называла его по имени и рассказала о том, чем он занимался (об этом еще доктор Астров туманно намекал). Арон был специалистом по озеленению и к тому же заслуженным преподавателем в Московском университете. Разглашение подобной информации, безобидное в любой другой стране, могло вызвать кучу проблем, поскольку расценивалась как разглашение государственной тайны.
— Еще один бессмысленный рискованный поступок.
— Бессмысленный и не стоящий внимания, но если проанализировать эволюцию советского государства с нынешних позиций, он вполне объясним: Бетти дошла до предела, но не вышла за него. Это мы больше страдали от террора благоразумия.
— А были еще письма?
— Да. После двух незначительных по содержанию писем мы получили одно, еще более изобличающее. Открыв его — я, как обычно, приехал к матери и прочитал пару абзацев, — мы осознали его важность. Письмо было на идиш. Мать прочла его первой, и по ее бледности и слезам, что стояли у нее в глазах, я понял, что речь идет о чем-то очень скорбном. Я долго не мог понять, о чем именно. Мать обняла меня, прижала к себе и все повторяла, как заведенная, одну и ту же загадочную фразу:
— Я всегда знала, всегда знала, но все обманывала себя напрасными надеждами.
— Что случилось, мам, что такое, скажи мне?