Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Криницкий рванулся на рев, вклещился в комбез одного, поволок, прикрываемый плотным автоматным огнем сквозь забор. «Шшиу! Тттиу! Вьють-вьють!» — ополченские очереди колупали щебенку, подбирались к ногам отползающих. Кто-то из прикрывавших бойцов за спиной вскрикнул заячьим голосом. Подхватили, тащили уже и его. «Ттиу! Ттиу! Вьють-вьють!» Пуля клюнула мертвый бетон в полуметре от окованной стужей башки, обсыпала Криницкого наждачной крошкой, заставила рвануться что есть силы, приставными шажками, семенящей пробежкой уволакивая за забор нескончаемо длинное, нестерпимо тяжелое тело… и, почуяв чудовищное облегчение, повалился на землю за бетонной плитой.
В проем шагнул боец с гранатометом — послал вовнутрь заряд, отпрянул, укрываясь за забором, — но Криницкий не слышал ни выстрела, ни разрыва вдали и как-то отстраненно удивлялся пугливому проворству собственных бойцов, все делавших как подожженные, в то время как он сам не мог пошевелить и пальцем.
— А! А!.. А-ы-ы-и-и-и!
Лицо бойца было один сплошной крик — Криницкий знал всех «альфовцев» в лицо, но не узнавал того, кого вытащил.
В него опять плеснулись стыд и омерзение к себе: загубил, четверых человек дал изжарить, да еще сколько раненых, не посчитал — кинул их, как баранов, на эти ворота… Где Численко-«Ракита»? Убит?.. Всех хотел положить мордой в пол, как в притоне, на маневрах с условным противником… Положил?! Вон кого положил, посмотри!.. Знал же ведь: невозможно жалеть сразу всех — и своих, и чужих… Он почуял себя окруженным, засосанным плотоядной трясиной, чем-то липким, как мебельный лак или жидкий гудрон… А какая бы мерзость его затопила, если б он сделал все по науке и смотрел бы сейчас не на этих больших, а на маленьких, страшных в навсегдашней своей неподвижности, в неестественно ранней своей успокоенности — и еще ведь посмотрит: куда ему деться?.. И облился густой, жгучей жалостью, что вот та, у забора, последняя пуля котелок ему не расколола, сразу вырвав сознание, чувства, опростав от способности видеть и все понимать, от удушливой необходимости подымать и вести за собою людей, посылать их туда за забор, убивать и сами быть убитыми… Пускай вон другие, Хроленко, Лихно, доживут свои сроки в почете, на заслуженных пенсиях, дачах, не принюхиваясь к перемазанным огородной землицей ладоням, а он так не может.
Но Криницкий был жив, и его невредимое сильное тело и вполне устоявший рассудок неутомимо продолжали делать безотложное: отводить от промзоны «коробочки» с ранеными, выдвигать на их место другие, как живые щиты, запрашивать «Каштана» и «Березу», дирижировать танками и самоходками и привязывать их к новым точкам, вызывать санитаров и буксир для второй БМП, остановленной метрах в семидесяти от позорных ворот.
Остро пахло сгоревшей росой огнемета, сладкой гарью форсированных дизелей, дерущей горло и глаза бетонной пылью, а сквозь всю эту сложную, ядовито-настырную вонь — бесконечно знакомым Криницкому смоляным потом страха, молодого мужицкого тела, которое не хочет умереть.
Ополченцы уже не стреляли: куда? — над промзоной висело багрово подсвеченное непроглядное облако пыли, да и пламя большого огнеметного взрыва сожгло им глаза: тоже ведь потеряли своих. У Криницкого — трое убитых и девять трехсотых, половину которых товарищи судорожно, с возрастающей будто бы злобой и обидой на их безответность выкликали оттуда, куда те погружались, — может быть, из беспамятства только, а может…
А за длинной извилистой линией плоских холмов тяжело, с низким рокотом и железным журчанием траков, ворочались танки, словно стадо огромных зверей уминало целинную землю под лежку.
— Товарищ полковник! «Гора» вызывает! — Белобрысый Костенко, моргая белесыми, словно заиндевелыми на морозе ресницами, протянул ему ларингофон.
— Ты що, «Дуб», совсем с дуба рухнул?! — всверлился Криницкому в череп дорвавшийся голос Лихно. — Ты що творишь, коммандос?! Що, в Рэмбо на старости лет поиграть потянуло?! Или ты смерти ищешь?! — пронзила догадка Лихно, и голос его раскалился в презрении. — Так ти давай кулю тодi собi в голову, чого ти людей на забiй потягнув?! Давай вже один помирай! Ты будешь приказ выполнять?! Або пiд трибунал зразу пiдеш?! Не чую вiдповiдi, «Дуб»!
— Оперативные решения я оставляю за собой, — безнадежно всадил он в ответную.
— Вогню давай, вогню! Не буде вогню через десять хвилин — нарiкай на себе! Доиграешься, «Дуб»! Ще пошкодуеш, що живий!..
Криницкий бросил гарнитуру на броню. Все двигалось само, без его на то воли. «Булаты» с тонким подвизгом всползали на холмы, представившись Криницкому отсвечивающими мертвой синевой железными соборами, в которых служат смерти. «Гвоздики» задирали тяжелые стволы с резными набалдашниками дульных тормозов; наводчики были готовы приникнуть к резиновым оглазьям панорам и увидеть сквозь линзы, дальномерные шкалы и прицельные стрелки зеленый, все равно что подводный, словно снящийся город… Вот он, взгляд с точки зрения Бога, естествоиспытателя, смотрящего на жизнь бактерий в микроскоп, с отчуждающего расстояния и как будто бы свыше. Невозможно поверить, почувствовать, что за теми вон плитами и кирпичными кладками — жизнь, усаженные в ряд на полке плюшевые звери послушно дожидаются своих утащенных родителями в подполы хозяев. Невозможно представить — и стало быть, панораму встряхнет, беловатая метка вонзится в квадратно глазеющий короб, и у многоквартирного дома тотчас вырастет дымное ухо, великана, слона, расплывется, распустит ленивые грязные космы.
Криницкий поднялся на холм. Если б у сепаров имелось достаточно тяжелого и дальнобойного оружия, то они бы и сами могли укрепиться на этих холмах, отрыть тут окопы, ходы сообщений и постараться уберечь свой город от огня. На восточной окраине неба занимался белесой полоскою день… Небо вздрогнуло как от пореза. Там, откуда рычал и катил на Криницкого бочку Лихно, заревело, заныло, загукало. Нарастающий стонущий вой и буравящий свист придавил, пронизал Кумачов и сомкнулся с кипящей частухой разрывов на западе города, где лепились друг к другу кирпичные домики частного сектора, окружая автобусный парк, он же штаб террористов, и примыкая к средней школе № 3.
Криницкий не видел протянувшихся по небу наискось вверх «ураганных» дорог, шаровых по ним молнийных просверков, но не мог не увидеть густого розоватого зарева, восходящего там, на закате, быстрее, чем солнце взойдет на востоке. Криницкий онемел, окостенел и вдруг где-то в самой сердечной глуби передернулся. То вечная частица смерти прошла сквозь него — в тот миг, как в городе убило первого не желающего воевать человека.
Как будто в штреке закемарил на лесах — и разбудил обвальный грохот, вскинул, поднял. Так нет, на поверхности он! И свет обычный уличный в окно, рассеянный, белесый, добрый свет… И тут как садануло на Изотовке, а то и под окнами прямо! Все вещественное, что вокруг, пронизал этот звук и как будто бы даже прогнул и спружинить заставил. И вот тут уже стужей всего опахнуло: Ларка там! Ларка, Ларка! Говорил же, ушатывал перебраться к нему, на подстилке бы спал, как собака, а она — на кровати, божился не лезть. Джинсы сцапал, запрыгал… И еще раз, еще и еще — беспрестанно рвалось и катилось, нажимая на стекла волнами. Да по ним уж, по ним, по общаге, по всему Кумачову долбят! От Изотовки что там… осталось?!