litbaza книги онлайнСовременная прозаДержаться за землю - Сергей Самсонов

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 63 64 65 66 67 68 69 70 71 ... 164
Перейти на страницу:

Мать, по-детски раскинув отечные, полные ноги в гамашах в резинку, одиноко сидела на голой земле и, пустив к поседелым вискам лучевые расщепы морщин, завывала:

— О-и-и-и-Полюшка, зернышко наше, цветочек, кровиночка-а-а! За что, гос-споди-и-и! Вот же я, старая! Бей меня! Мне конец уже виден! Ой-и-и-и!..

Королята — Егор и Наталья — не то жгутом крутили, усмиряя, не то поддерживали оседающую наземь женщину с нечеловечески спокойным, выпитым лицом, и Валек догадался, что это Танюха. Посмотреть ей в глаза силы не было, точно так же, как силы кричать в ней самой. А отвел от Танюхи трусливый свой взгляд, поискал то пустое, куда мог бы без страха смотреть, и уперся глазами в накрытый шерстяным одеялом продолговатый, вытянутый взгорок — неподвижность, которой не должно было быть, потому что ребенку неподвижность дается труднее всего, разве только во сне, разве только во сне.

Он вспомнил, как любил накрыться с головой таким вот одеялом в детсаду — в ежедневный пустой «мертвый час», только час, и не больше: полуденное солнце, жаркий свет, пропитанные алым заревом просторы, в изломах и складках которых мерещатся недосягаемые горные хребты, силуэты неведомых допотопных зверей. И все это — раз!.. и не стало всего. Так нельзя. Надо брать автомат. От Гошани остался. Под землей теперь не отсидишься.

Он шатнулся к надорванно воющей матери, опустился на землю и обнял ее, привалился к большому, разбитому телу и приник головой к голове — не затем, чтоб унять, утишить нутряной ее крик, не затем даже, чтобы привалившимся телом сказать ей, что вот он-то, Валек, еще жив, а из детского чувства беспомощного одиночества, из бесстыдного страха покинутости. Как убогий, как маленький. Словно верил, хотел, чтобы мать и сейчас заслонила его животом от всего.

4

Сын теперь был последним, что пока еще связывало его с миром. Сын был рядом, живой. Его цыплячье тельце, на котором можно было пересчитать все выпирающие ребрышки, разрезали ножами, теребили крючками, зажимали пинцетами, ковыряли большими мясистыми пальцами, выворачивая из сочащейся мякоти ершистые железные осколки и безупречно одинаковые, ровные обрезки металлического стержня. Сколько их вошло в тело и как глубоко, Шалимов не знал и гадать не пытался, но кровь шла отовсюду, от колен до лопаток, такая липкая, что ею, казалось, можно склеивать расколотые чашки и развалившуюся мебель.

Сын был рядом, вот тут, за беленой стеной, и налитые немощью, холощеные руки Петра остро помнили жар, леденистую мокрядь и почти невесомость его безответного тела, становившегося с каждым шагом все легче. Шалимов как будто еще никому не доверил его, не донес, все бежал, все тащил и все так же отчетливо слышал его прерывистый и булькающий хрип, видел полураскрытый синеющий рот, исчезавшие, смытые бледностью такие ж, как у Полечки, гречишные веснушки, ловил его текучий, ускользающий, одичалый от боли и тоскливого ужаса взгляд, уходящий вовнутрь себя, безнадежно, казалось, тускнеющий.

Он видел сына невредимым, то нынешним, то маленьким, спеленатым и голеньким, учащимся ходить и падающим на пол с таким огромным изумлением на личике, с таким безутешным отчаянием, что без смеха смотреть невозможно, раскрывающим рот на мгновение, как будто бы изготовляясь оскорбленно зареветь, но никогда не плачущим, с какой бы силой ни ударился. Шалимов снова поражался невосприимчивости боли, столь удивительной для мягкого, прямо до обмирания хрупкого тельца, и тому, что земля, половицы, асфальт совершенно по-разному обходятся со взрослыми и малыми людьми, не жалеют изношенных, старых на одышливых их переходах «холодильник — кровать» и щадят народившихся, новых в неустанных их странствиях и гоньбе за домашними кошками и голубями, со всею их пингвиньей неуклюжестью и неуемной тягою за край, как будто бы в природе есть установление не ранить и не ломать непоправимо самых маленьких. Надо было еще постараться убиться — и Толик старался: с разбегу врезался в закрытые двери, залезал на столы, подоконники, лавки, забирался на верхнюю книжную полку, и она вместе с ним обрывалась, и немедленно он разражался поспешным, заботливым хохотом, чтобы всем сообщить, что целехонек, чтоб у всех отпустило сведенное сердце. С упорством партизана удерживал ладошку на плите, раскаленной кастрюле, натопленной печке, состязаясь с Полинкой, кто дольше. Опускал головенку в садовую бочку с водой, перед этим подставив себе чурбачок, погружался лицом и терпел до упора, набирая воды через нос, а потом, умудрившись не расстаться с сознанием, подавался назад — сам он, что ли, Петро, в свое время к морскому царю не стучался?

Шалимов видел сына с подвязанным слюнявчиком и перемазанным молочной кашкой подбородком, собственноручно подносящим большую алюминиевую ложку к маленькому рту и едящим с лопатки садовый песок, с ночным горшком на голове и свято убежденного, что, накрывшись вот этим горшком, стал невидимым. Не видел Полинку, хотя, видя Толика, нельзя было не видеть их обоих, носящихся по кругу, мутузящих друг друга на диване с захлебным хохотом и криком: «А мне не больно — курица довольна!» Подбегавших к нему и взбиравшихся с двух сторон на колени, тянувшихся к нему слюнявыми губами, кормивших его с рук нажеванной черникой и смородиной, что росла вдоль забора, над которым всплеснулся тот изжелта-красный огромный разрыв.

Он видел их обоих лишь мгновение, единую их душу, общее лицо — в нем плескалась такая живая, нетерпеливая готовность к новому, еще неведомому счастью, что мгновенный наплыв даже как бы спасительной боли ничего не давал разглядеть: если б мог видеть долго, всю душу бы вытянуло, как гнилой, разболевшийся зуб из гнезда.

Накалившееся беспокойство собаки у запертой двери заставило его пошевелиться — вдруг подумал, что все про него позабыли и что там, может быть, все давно уже сделано. Загнали под лестницу, чтоб не мешался. Наверху, в коридоре, беспрерывно кричали друг на друга медсестры, родные, врачи, стукотали каталки под частые взрывы табунного топота; как в огромной шахтерской столовой, гремели и лязгали медицинские «ложки» и «вилки» — вся больница кипела, сквозила, глотала, проталкивала по своим беленым коридорам стенящую, кровящую, израненную жизнь. Порой невыносимый детский рев просверливал взрослое многоголосье, полосовал шалимовское сердце.

Поднявшись, он толкнулся в коридор и отпрянул в дверях, пропуская санитаров с каталкой. Худой мужик с дрожащим животом, облепленным кровавыми тампонами. Иголка в вене, трубка, санитар, бегущий на привязи капельницы. Шалимов понял, что лицо знакомое, но мужика перед глазами не узнал. Не Валек — он сейчас разве только Валька и узнал бы… Коридор сжался вдвое — заставили койками. Но Петр все равно пошел меж раненых: все были в какой-то кровавой парше — как дети, пораженные повальной эпидемией ветрянки, — в клочках присохшей ваты, в зеленочных клевках. Плаксиво раскрытые рты. Поганочно-бледные лица, подернутые несмываемой землей, словно всех только что откопали, достали не из лавы, не со штреков, а из самой обычной могильной земли. В глазах у всех тоскливая, смирившаяся боль. Так смотрит умирающее умное животное.

Шалимов был привычен к виду ран и обуглившихся, как картошка в золе, «нулевых», но на породу невозможно было озвериться, как невозможно обозлиться на естественную смерть. Туда, на горизонты минус сто и минус тысяча, никто и не думал спускать чьих-то жен и детей — шахтерские матери, жены и дети дожидались своих мужиков на-горах, в невредимом, незыблемом «дома», это было написано в шахте на каждой стене, это было единственной правдой в их жизни. Обрезки металлического стержня, цилиндрики как бы кабаньей картечи, которыми был начинен реактивный снаряд, убивший Полинку и ранивший Толика, смели эту правду, как веником, впились в сочащуюся, алую плоть детства, и прощения этому быть не могло.

1 ... 63 64 65 66 67 68 69 70 71 ... 164
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?