Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Генри взобрался на стул у стойки, слегка одурманенный победой, как любой герой. Бармен плеснул ему изрядную порцию виски для успокоения нервов и принес лед и пластырь для исцеления окровавленных кулаков.
— Пианисту надо беречь руки, — сказал он. — Но ты отличный боец, Генри!
— Что это за черт? — спросил Генри.
— Толком не знаю, — ответил Бармен. — Он сюда не часто заходит. Знаю только, что раньше ездил на мотоцикле. Попал под фуру. Зовут Хайботтом или как-то так.
— Хайботтом?! — вскричал Генри. — Не может быть! Он мертв!
— Не волнуйся, Генри, — отозвался бармен. — Ему не впервой.
«Lana’s Left in London»[41]— так называлась песня, которую Генри посвятил своей перезрелой любовнице. Ее я тоже слышал, славная песенка о лживой дамочке, заставить умолкнуть которую могли только поцелуи. Не думаю, что речь шла о презрении к женщине — скорее, наоборот. Генри Лана и вправду нравилась, но она обманула его, и он снова устремился в Париж.
Генри прожил в свингующем Лондоне больше года, за это время он успел изучить город и получить нужный урок. Лана вскоре простила его, ибо он так и не рассказал о драке с покойным супругом. Все последующие годы она исправно отправляла Генри рождественские открытки с блестками и неизменным вопросом о том, когда он вернется. Но Генри не вернулся.
В один прекрасный день Генри оказался с чемоданом на вокзале Королевы Виктории, окруженный мальчишками-газетчиками, во всю глотку кричащими о кончине сэра Уинстона Черчилля. Бесконечные ожидания целой нации внезапно растворились в последнем вздохе великого человека, целая эпоха пронеслась над вокзалом дуновением ветра, собрав в грязном зале с порхающими листовками «НЕ IS DEAD» целое поколение честных патриотов, ветеранов войны, пропахших тоником.
Было раннее воскресное утро января шестьдесят пятого года. Генри закурил «Плэйер» и выдохнул дым в закопченный стеклянный вокзальный потолок с полосками дождя. Пожилая дама на диванчике разрыдалась, несколько почтенных господ в деловых костюмах сняли шляпы в память о самом английском из всех англичан, и даже поезда, казалось, тяжко вздыхали. Скорбящие выстраивались плотными рядами вдоль берегов Темзы. Генри тоже стало грустно, ему всегда нравился Черчилль. Он толком не знал почему — его познания относительно роли Черчилля в истории были крайне ограничены. Дело, скорее всего, было в стиле — и в сентиментальности.
Генри одновременно овладели грусть, нерешительность и надежда. Он не знал, куда деваться, но его, во всяком случае, больше не мучила совесть из-за того, что он бросает Лану Хайботтом в отчаянном положении. Вся Англия скорбела, Лана была не одинока.
После «Гербария» шестьдесят второго года настал черед второго сборника Лео Моргана. Он назывался «Лжесвященные коровы» и появился на прилавках книжных магазинов примерно в то же время, когда Швеция перешла на правостороннее движение, — в сентябре шестьдесят седьмого года.
«Лжесвященные коровы» явили совершенно новое лицо поэта, рецензенты констатировали, что с ним произошли фундаментальные изменения, его пятилетнее молчание — о «молчании» говорят всякий раз, когда речь не идет о поэтах, ровным потоком выдающих поэтические сборники, хотя таким можно было бы посоветовать испробовать это самое «молчание» для собственной пользы, — его пятилетнее молчание стало затишьем перед бурей. Критики почти единодушно считали Лео выразителем идей нового поколения, Бобом Диланом шведского Парнаса, оригиналом, объединившим язык современных образов и классический модернизм, что бы это ни означало.
Поэт, вероятно, реагировал на подобные отзывы презрительным молчанием. Он не признавал кумиров, своих идолов он воздвигал на пьедестал лишь для того, чтобы затем услышать божественный грохот их падения. «Богохульник» было вторым именем Лео Моргана.
Путь к осени шестьдесят седьмого был долгим: можно было бы разразиться едва ли не бесконечной речью, перечисляя все биржевые котировки, литературные течения от Бодлера и Экелёфа до Нурена, пластинки от «Битлз» до Заппы, подталкивавшие поэта то в одну, то в другую сторону. Как и прочие молодые поэты середины шестидесятых, Лео Морган находился в самом центре неиссякаемого потока впечатлений, который, словно циклоп, питался идеями, одеждой, наркотиками и людьми.
Таким образом, сборник «Лжесвященные коровы» стал поэтическим извержением вулкана, которое некоторым образом предвещало извержение вулкана политического, достигшее апогея весной шестьдесят восьмого года. Сейсмографы немедленно отозвались на литературные колебания. Многие критики выразили восхищение бешеной силой, вырвавшейся на свободу поэтической энергией, пылавшей в каждом слоге. Должно быть, над Морганом пролетел ангел Рильке.
Поэтический метод, продемонстрированный Лео в новых стихах, заключался в том, чтобы начинить жерло вулкана всеми культовыми фигурами Запада — подобно «Кантос»[42]в миниатюре, — и чтобы все это месиво исторглось разрушительными поношениями, рядом с которыми труды Данте предстали бы трусливыми панегириками.
Традиционному представлению о Добре, олицетворенном в нашем столетии Дагом Хаммаршельдом, Уинстоном Черчиллем, Джоном Ф. Кеннеди и Альбертом Швейцером — лишь мертвыми, — поэт противопоставляет плодовитый, растущий Хаос. Он сдирает кожу со своих жертв, представляя их лишь мнимо наивными, стремящимися к Добру людьми. За фасадами скрываются самые низкие мотивы, грубейшие извращения: у Хаммаршельда были свои отклонения, Черчилль писал обнаженных моделей, Кеннеди принуждал к соитию секретаршу, Швейцер заражал аборигенов сифилисом — всё, от сплетен и слухов до абсолютных фантазий. Но худшим в этих посланниках Добра была их продажная Лояльность.
Этой мнимо благой лояльности Лео противопоставляет бескорыстный экстаз, самопожирающий огонь, отнюдь не лояльный. Лео выстраивает систему нелояльности впервые в жизни. Тот порядок, которого он стремился достичь в «Гербарии», представляется ему теперь обманом, ложью. Это осознание горько, тяжко и болезненно.
Поразительно то, что приличное шведское издательство посмело выпустить такую безудержно оскорбительную книгу, как «Лжесвященные коровы». Возможно, дело было в халатности или необдуманности. А может быть, издательство рассчитывало выпустить незначительный тираж для ограниченного круга читателей. Поэт больше не был чудом — ему исполнилось восемнадцать лет. Повзрослевший вундеркинд из «Уголка Хиланда», полагали издатели, удостоится в лучшем случае крошечной заметки в желтой прессе, вроде: «… у славного маленького поэта пробился первый пушок над губой, теперь он пишет злые стихи…» — и так далее.
Сейчас, десять лет спустя, сидя в этой мрачной квартире за письменным столом, заваленным книгами, и перелистывая дедовский экземпляр «Лжесвященных коров» с потрепанными уголками и восклицательными знаками на полях, я могу констатировать, что лава Лео сохранила силу и энергию. Заглавное стихотворение, судя по всему, должно было войти в какую-то школьную антологию, но, насколько мне известно, еще не вошло. Это свидетельствует либо о безответственности составителей антологий, либо о слишком сильном заряде, который содержит этот материал.