Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было чтение пьесы в Аллочкином салоне. Пьеса растрепанная, тенденциозная, но горячая – пафосом феминизма, оскорбленностью женщины за властелинское и часто нечеловеческое отношение мужчины и за остатки рабства, дремлющие в женской душе. Автор – милый, еще молодой – женщина, еврейка, около 40 лет, черноволосая с светлыми, победно умными, но женственными, щедро сеющими улыбку глазами. С нею пришел Коробов, секретарь Бубнова, – лицо более или менее “высокопоставленное”. Средних лет. Умница. Джентльмен. Особая, ни на секунду не изменяющая сдержанность, какая бывает у хороших психиатров, у судебных следователей и дипломатов (знаю одного дипломата – бывшего, дядю Ириса Б. В. Миллера)[310].
Ночь, напролет посвященная семейному обсуждению Аллочкиных театральных судеб. Аллу заклевывают, затаптывают, “зажимают”, всячески стараются пригасить, на каждом шагу расставляют капканы. Знакомая история в дни общей жизни с покойной Н. С. Бутовой. Но поскольку Алла красивее, талантливее и к тому же “героиня” по своему амплуа, а не “характерная”, как была Надежда Сергеевна, и к тому же “Грозой” прославилась на весь мир – и борьба с ней ожесточеннее, планомернее и хитрее.
15–19 ноября. 2 часа дня. Алешина комната
Сырь, грязь, дождевая мгла, отвратительное, грязно-желто-бурое освещение. Скорей бы вечер. Тогда асфальт улицы отразит красные и зеленые огни светофоров, и побегут по улицам золотые четырехугольники трамвайных окон и лучи автомобильных фонарей. И я увижу это сквозь кисею окна Аллиной гостиной. А потом настанет ночь, и я буду в этой гостиной совсем одна. И я позову “Царю небесный, утешителю, Душе истины” и тяжко вдавлюсь в диван, в ночь, в сны. Полегче надо. Полегче вдавливаться в покой. И потруднее – не бояться трудного, как не боится Леонилла беготни по рынкам и кооперативам и тысячи своих хозяйственных хлопот.
4 часа. Психопатическая боязнь учреждений делает понятными для меня все фобии, все человеческие “не могу”. Вот я превозмогла свое “не могу” и съездила в какое-то Мосжил (конца слова не помню) заявлять 0 том, что со мной неправильно поступили, оставив без площади на время ремонта. И надо превозмогать, и я рада, что превозмогла. Но я знаю, чего это стоило, чего стоят такие превозможения таким людям, как я. Тут начинается с того, что самая жизнь, где надо толпиться в учреждениях, наталкиваться на грубость, безразличие, невнимание, несправедливость – такая жизнь вдруг теряет цену (как в еврейском погребальном песнопении “И жизнь не стоит испытаний этих”). И превозможение начинается с того, чтобы восстановить в своих глазах эту цену. Затем надо отбросить усилием воли жестокое представление, что ты в государственной машине даже не гвоздь, а какая-то атомная частица гвоздя (так мальтретирует[311] обывателя, а особенно старика, почти всякое учреждение). И надо противопоставить внутренно свою расценку человеческой личности (в то время как на тебя будут рычать или замахиваться копытом или, как наша домоуправительница Дуняша, отсылать к ч…й м…и).
На генеральной репетиции “Пиквикского клуба”[312] публика бешено аплодировала прежде всего легкому, сытному, удобному и красивому быту и веселому, глубоко человечному юмору Диккенса. Контрастность трудной, тесной, недостающей, со всех сторон ущемленной неблагообразной жизни с просторным, беспечным, благообразным обиходом обывателя– англичанина диккенсовских времен – повышала восхищение и любопытство зрителей. Аплодисментами встречали не только красочные, со вкусом сделанные декорации, но и бутафорию – новогодний стол, заставленный картонными яствами, и другие аксессуары комфортного привольного житья. Мещанство никогда не будет вытравлено из человека. Какие бы грандиозные планы будущего благополучия (и с прекраснейшими лозунгами о справедливости, о братстве народов), он все равно будет тянуться к ветчине, даже в бутафорском ее состоянии.
22–23 ноября. Ночь. 2-й час
Ужасно, когда водевиль превращается в трагедию, но может быть еще ужаснее, когда трагедия превращается в водевиль.
Позвонила в Кремль узнать о здоровье Софьи Николаевны (Смидович), и показалось, что это ее голос (милый, грудной, один из прекрасно-женских голосов) с непонятной резкостью предложил спрашивать о ее здоровье в каком-то обществе, кажется, “старых большевиков”. После того, что нас связывало в молодости, в Ницце, в дни болезни ее первого мужа, и рядом с тем чувством, какое и теперь будит во мне ее голос, ее образ – эта отрывистая, грубоватая отповедь показалась мне такой на облик Софьи Николаевны непохожей, что я решила расследовать дело и написала ей об этом. Если не придет никакого ответа и не будет телефонного звонка, тогда придется сказать себе, как сказал некогда трехлетний Сережа: “Кока (товарищ), верно, мне не рад: он два раза ударил меня и сказал – пошел вон”. И тогда это уже не будет обидно, потому что таким образом наступающий становится на один уровень с безответственным Кокой – не ведает, что творит.
24 ноября
Самое трагическое – когда трагедия протекает не по линии взлета и срыва – и катарсиса, за этим следующего, а тянется неизбывно, изо дня в день. Когда ее едят с маслом, пьют, как молоко, переносят, как приступы зубной боли переносят люди, не имеющие мужества вырвать зуб, который уже нельзя вылечить.
“Гроза” провалилась (на сцене Художественного театра). Впрочем, какое мне до этого дело? Разве – постольку, поскольку это моральная компенсация Алле, которую театр незаслуженно оскорбил, не давши ей Катерины после ее мирового триумфа в кино.
Ну и образина – В. О. Массалитинова[313]. Могла бы без грима играть Кабаниху. Темперамент, от которого трещат столы и звенят стекла. Я думала, что при ее корпуленции вот-вот случится с ней удар, когда она негодовала на порядки в Художественном театре. Не крик, а рев стоял в комнате, а глаза у нее налились кровью.
2 декабря
Убит Киров[314]. Как невыразимо ужасен акт убийства. За всю долгую жизнь не могу (да и не хочу) привыкнуть, что он вошел в обиход человечества.