Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поведение нашего пациента на предмет онанизма было исключительно примечательным. Он не давал себе волю в этом во время пубертата в степени, достойной упоминания, и, таким образом, согласно некоторым взглядам, могло ожидаться, что он будет свободен от невроза. С другой стороны, тяга к онанистической практике овладела им в 21 год, сразу после смерти отца. Он чувствовал себя очень сильно пристыженным каждый раз, когда прибегал к такому способу удовлетворения, и скоро прогнал эту привычку. С этого времени она появлялась только при редких и экстраординарных обстоятельствах. Она провоцировалась, рассказывал он, когда он переживал особенно прекрасные моменты или когда он читал особенно прекрасные пассажи. Однажды это случилось прекрасным летним днем, когда в центре Вены он услышал, как форейтор играл на горне наипрекраснейшим образом, пока его не остановил полицейский из-за того, что в центре города играть на горне не разрешено. А в другой раз это случилось, когда он читал в Dichtung und Wahrheit о том, как молодой Гете освободился в порыве чувства от действия проклятия, которое ревнивая дама наложила на следующую женщину, которая будет целовать его губы после нее; он долго, почти суеверно страдал от воздержания, но вот он разбил свои оковы и радостно целует свою любовь снова и снова.
Пациенту казалось нимало не странным, что он был побуждаем к мастурбации именно в таких прекрасных и возвышенных случаях. Но я не мог помочь не обратить внимание, что эти два случая имеют нечто общее – запрещение и вызов власти.
Мы также должны рассмотреть в связи с этим его любопытное поведение в то время, когда он готовился к экзаменам и играл со своей любимой фантазией о том, что его отец все еще жив и может в любой момент появиться. Он обычно устраивал свои рабочие часы настолько поздно, насколько это было возможно. Между двенадцатью и часом ночи он прерывал свою работу, открывал парадную дверь своей квартиры, как если бы его отец стоял за ней; возвращался в холл, извлекал свой пенис и смотрел на него в зеркало. Это безумное действие становится понимаемым, если мы предположим, что он действовал так, как будто ожидал визита отца в час, когда бродят духи. Он в целом бездельничал, пока отец был жив, и это часто становилось причиной недовольства отца. И теперь, возвращаясь в качестве духа, он мог быть восхищен, находя своего сына таким трудолюбивым. Но было невозможно, чтобы его отец восхищался другой частью его поведения; оно должно было быть для него вызывающим. Так, в одном бессмысленном навязчивом акте он выражал две стороны своего отношения к отцу, причем делал он это последовательно, так, как и по отношению к даме посредством своего навязчивого акта с камнем.
Отталкиваясь от этих свидетельств и от других данных того же порядка, я рискнул выдвинуть предположение о том, что, когда ему не было шести, он был признан виновным за некий сексуальный проступок, связанный с онанизмом, и был чувствительно наказан за это отцом. Это наказание, в соответствии с моей гипотезой, действительно положило конец его онанизму, но, с другой стороны, оставило за собой неискоренимую недоброжелательность к отцу и утвердило того на все времена в качестве помехи сексуальному удовлетворению пациента. К моему великому изумлению, пациент затем информировал меня, что его мать несколько раз описывала ему происшествия такого рода, которые происходили с его раннего детства и, очевидно, улетучились, будучи забыты ей по причине их значительных последствий. Он, однако, не имеет таких своих воспоминаний. Его повесть была такова. Когда он был очень мал – дату стало возможным установить более точно благодаря тому, что она совпадала со смертельной болезнью его старшей сестры, – он сделал что-то дурное, за что отец его побил. Маленький мальчик впал в ужасную ярость и взорвался руганью в адрес отца, еще продолжая находиться под его ударами. Но так как он не знал ругательств, он обзывал его названиями всех объектов, о которых мог подумать, и кричал: «Ты лампа! Ты полотенце! Ты тарелка!» и тому подобное. Его отец, потрясенный такой вспышкой стихийной ярости, прекратил побои, провозгласив: «Ребенок будет либо великим человеком, либо великим преступником!» (Эти альтернативы не исчерпали возможности. Его отец проглядел самый общий результат таких преждевременных страстей – невроз.) Пациент верил, что эта сцена оказывала долговременное впечатление как на него, так и на его отца. Его отец, сказал он, никогда не бил его снова; и он также относил на счет этого переживания часть изменений, которые произошли в его собственном характере. С этого времени он стал трусом – из-за страха перед насилием за его собственный гнев. Он всегда боялся ударов, более того, он обычно убегал и скрывался, переполняемый ужасом и возмущением, когда били кого-нибудь из его братьев или сестер.
Пациент последовательно расспросил свою мать снова. Она подтвердила рассказ, добавив, что тот случай произошел между тремя и четырьмя и что он был наказан за то, что сам побил кого-то. Она не смогла припомнить больше никаких деталей, за исключением очень сомнительной идеи о том, что человеком, которого обидел маленький мальчик, могла быть его няня. По ее мнению, не было никаких указаний на то, что его проступок имел сексуальную природу.
Обсуждение этой детской сцены помещено выше, и здесь я только замечу, что ее новое появление потрясло пациента, что в первую очередь выразилось в его отказе поверить, что в некоторый предшествующий период его детства он был охвачен яростью (которая впоследствии стала латентной) к своему отцу, которого он так любил. Я должен признаться, что ожидал большего результата из-за того, что инцидент так часто ему описывался – даже самим отцом, – что не должно было бы быть сомнений в его объективной реальности. Но во всем сопротивлении логике, которое, однако, не смутит наблюдателя в самом интеллектуальном человеке, если он обсессивный невротик, он сохранял убеждение в отсутствии доказательной силы этого свидетельства на том основании, что сам он не помнит той сцены. И только путем болезненного переноса он оказался способным достигнуть убежденности в том, что на его отношение к отцу, безусловно, влиял этот бессознательный компонент. Положение дел вскоре дошло до того, что в своих сновидениях, дневных фантазиях и ассоциациях он начал нагромождать величайшие и грязнейшие оскорбления меня и моей семьи, хотя в своих обдуманных акциях он никогда не относился ко мне иначе, чем с огромным уважением. Когда он повторял эти выпады в мой адрес, его поведение было поведением человека в отчаянии. «Как может такой джентльмен, как вы, – обычно вопрошал он, – позволять себе быть настолько оскорбляемым таким низким, никчемным негодяем, как я? Вы должны были бы выгнать меня вон: это все, чего я заслуживаю». Говоря так, он вскакивал с кушетки и скитался по комнате – манера, которую он поначалу объяснял, как обусловленную деликатностью чувств: он не может позволить себе, говорил он, произносить настолько ужасные вещи, так удобно лежа на кушетке. Но вскоре он нашел более основательное объяснение, а именно, что он избегает близко располагаться от меня, так как боится, что я буду его бить. Если он оставался на кушетке, он вел себя как терзаемый ужасом человек и пытающийся спастись от жесточайшей критики безграничного размаха; он стискивал голову руками, прятал лицо в ладонях, внезапно подпрыгивал и убегал, черты его лица искажались болью и т. д. Он повторял, что его отец обладал вспыльчивым характером и в своем исступлении не знал, где остановиться. Так мало-помалу в этой школе страдания пациент приобрел чувство убежденности, которого ему недоставало – хотя для любого незаинтересованного ума истина должна была бы быть почти самоочевидной. И теперь путь к разрешению его идеи о крысах был свободен. Лечение достигло поворотной точки, и количество информации, до сих пор неиспользуемое, стало доступным, что сделало возможной реконструкцию полной совокупности событий.