Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Энн не пользовалась ни помадой, ни тенями, но на трюмо неожиданно нашлась баночка засохших румян. Карин поплевала в баночку и пальцем намалевала на щеках розовые кружки.
* * *
Парадная дверь открывалась в холл у лестницы на второй этаж, и из этого холла одна дверь вела на веранду, а другая (с той же самой стороны) в гостиную. Можно было пройти в гостиную и непосредственно с веранды, через дверь в самом дальнем ее конце. У дома была весьма странная планировка, если это можно назвать планировкой, говаривала Энн. Складывалось впечатление, что какие-то вещи изменялись и соединялись впопыхах, на ходу, будто о них вспоминали в последнюю минуту. Длинная и узкая застекленная веранда почти не видела солнца, поскольку находилась с восточной стороны и к тому же в густой тени тополиной поросли, которая отбилась от рук и разрослась очень быстро, как и положено тополям. Когда Энн была маленькой, веранду использовали в основном для хранения яблок; впрочем, Энн и ее сестра любили ходить этим кружным путем через три двери. Теперь Энн накрывала на веранде ужин летними вечерами. Когда стол раздвигали, места для прохода между внутренней стеной и стульями оставалось совсем чуть-чуть. Но если рассадить гостей лицом к окнам и по обе стороны стола — как раз так стояли стулья сейчас, — то оставалось еще немножко места, чтобы просочился кто-то худенький, например Карин.
Карин босиком спустилась по лестнице. Никто не видел ее из гостиной, и она предпочла не входить туда через обычную дверь, а зайти с веранды, вдоль стола, и затем явиться, а еще лучше — выпрыгнуть на них через дверь с веранды, откуда ее меньше всего ожидают.
На веранду уже спустились сумерки. Энн уже зажгла две длинные желтые свечи, но маленькие, обступившие их белые свечки пока не горели. Желтые свечи пахли лимоном, и она, наверное, рассчитывала, что их аромат вытеснит затхлость с веранды. Еще она открыла окно с одной стороны стола. Даже в самый тихий вечер тополя всегда навевали легкий ветерок.
Пробираясь вдоль стола, Карин обеими руками поддерживала юбки. Ей пришлось их слегка приподнять, чтобы не наступать на подол при ходьбе. И чтобы тафта не шуршала. Она собиралась запеть песню «Невеста идет», как только появится в дверях гостиной:
Ветер налетел на нее коротким сильным порывом и дернул фату. Но фата была накрепко привязана к голове, так что можно было не бояться ее потерять. Она повернулась, чтобы зайти в гостиную, и вся фата взлетела и пронеслась сквозь языки пламени свечей. Те, кто сидел в гостиной, увидели сначала огонь, настигающий Карин, а потом и ее саму. А Карин успела только ощутить вонь паленого кружева — тошнотворное, ядовитое обрамление аромата мозговых косточек, тушившихся к обеду. А потом был немыслимый жар, и крики, и животные метания в темноте.
Розмари первая добралась до нее и принялась сбивать подушкой огонь с ее головы. Энн бросилась в холл за глиняным кувшином и выплеснула воду вместе с лилиями и травой на фату и волосы Карин. Дерек сорвал дорожку с пола, круша стулья, столы, бокалы, чтобы обернуть ею Карин и погасить остатки пламени. Куски кружев еще тлели на ее мокрых волосах, и Розмари отдирала их, обжигая пальцы.
Кожа на плечах, лопатках и с одной стороны на шее была изуродована ожогами. Галстук Дерека чуть оттягивал фату от лица Карин и таким образом спас ее от наиболее страшных увечий. Но даже когда волосы отросли снова и Карин стала зачесывать их вперед, они не могли полностью спрятать ужасный след на шее.
Ей несколько раз сделали пересадку кожи, и после этого она стала выглядеть куда лучше. Когда пришла пора поступать в колледж, Карин уже могла надевать купальник.
Впервые открыв глаза в палате Бельвильской больницы, она увидела маргаритки всех сортов и расцветок. Белые, желтые маргаритки, маргаритки розовые и сиреневые, повсюду — даже на подоконнике.
— Чудесные, правда? — сказала Энн. — Они их все шлют и шлют. Еще первые не завяли, и жалко выбрасывать. Они путешествуют и с каждой остановки присылают тебе маргаритки. Сейчас они должны быть уже на Кейп-Бретоне.
— Ты все-таки продала ферму? — спросила Карин.
— Карин, — произнесла Розмари; Карин закрыла глаза и попыталась снова открыть. — Ты думала, что я — это Энн? — сказала Розмари. — Энн с Дереком путешествуют. Я тебе как раз рассказывала. Энн продала ферму или только собирается, но в любом случае продаст. Забавно, что ты именно об этом думаешь сейчас.
— У них медовый месяц, — сказала Карин.
Это была такая хитрость, чтобы вернуть Энн, если это все-таки была она, заставить ее укоризненно вздохнуть: «Ох, Карин!»
— Это свадебное платье навело тебя на мысль, — сказала Розмари. — На самом деле они поехали, чтобы решить, где поселятся теперь.
Значит, это на самом деле Розмари. А Энн путешествует с Дереком.
— Это будет их второй медовый месяц, — сказала Розмари. — Ты слышала, чтобы у кого-нибудь был третий медовый месяц? Или восемнадцатый медовый месяц?
Все было как надо, и все были на своих местах. Карин чувствовала, что, кажется, именно она сотворила это, сделав некое изнуряющее усилие. Она знала, что должна испытывать удовлетворение. И она его испытывала. Но все это казалось не важным почему-то. Как будто и Энн, и Дерек, а может, даже и Розмари находились за живой изгородью — слишком густой и непроходимой, чтобы сквозь нее пробраться.
— Зато я здесь, — сказала Розмари. — Я все время была рядом. Но мне не разрешали даже прикоснуться к тебе.
Эту последнюю фразу она произнесла так, будто сообщала о величайшем горе.
Она и сейчас иногда повторяет это.
— Самое сильное мое воспоминание — я не могла прикоснуться к тебе, не зная, понимаешь ли ты это.
Карин говорит — да. Она понимала. Но она не дает себе труда сказать, что тогда она считала горе Розмари абсурдным. Это как если бы мать жаловалась, что не может объять материк. Потому что именно это чувствовала Карин — чувствовала, что стала чем-то необъятным, мерцающим и самодостаточным, чем-то изборожденным болью в некоторых местах и в то же время распластанным — протянувшимся в унылые, безвидные, дальние дали.
И на краю всего этого находилась Розмари, и Карин могла превратить ее, когда захочет, в черно-белые помехи. А сама Карин могла растянуться и одновременно сжаться в центре своей территории до аккуратной бисеринки или божьей коровки.
Разумеется, она вышла из этого состояния, она снова стала Карин. Все считали, что, за исключением кожи, все в ней осталось как прежде. Никто не знал, как она изменилась и каким естественным казалось ей это состояние отстраненности, учтивой и искусной самобытности.
Никто и не догадывался о спокойном торжестве, которое она испытывала порой, зная, до какой степени она сама себе хозяйка.
Дорогой Р.!