Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Илья Зиновьевич, не обижайтесь, мы так благодарны за операцию, но у вас-то их много, можно и пропустить что-то, а у меня только он один и есть.
Голос ее как-то «поплыл», и Карась, не выносивший женских слез, поспешно закончил:
— Давайте договоримся: я — врач, ваш муж — больной, вы — жена больного. Я лечу — ваш муж лечится — вы мне верите. А не наоборот. И вообще: ваш муж идет на поправку. Не без отклонений, конечно, но в целом динамика стабильная. Поэтому из списка тяжелых в приемном отделении мы его исключаем. Так что с завтрашнего дня милости прошу на общих основаниях три раза в неделю с четырех до шести. А хандрит он совершенно естественно: в его возрасте все это не может не выматывать. Наверное, домой просится?
— Просится.
— Вот через пару дней и решим. Дома он живенько повеселеет. — При упоминании о доме лицо ее оживилось.
— Решено? А то я, честное слово, скоро через вас стану посмешищем в собственном отделении.
Проводив посетительницу, он прошел в ординаторскую, где Татьяничева мягко выговаривала молоденькому стажеру, который благодарно кивал при каждом ее слове.
При виде заведующего он поспешно поднялся, проведя одновременно рукой по волосам.
«Экий аккуратненький», — мимоходом с неприязнью отметил Карась.
— Я завтра уезжаю в Москву, — объявил он Татьяничевой. — Вы остаетесь за меня.
— Хорошо, — без выражения согласилась она. Обыденностью голоса она как бы подчеркивала, что о предыдущем разговоре начисто забыла.
— Я снял Шохину трубку, — не поверил ей Карась. — Сейчас положение нормализовалось. Думаю, теперь могу ненадолго отлучиться.
Татьяничева внимательно слушала заведующего, будто сообщение о Шохине и впрямь оказалось для нее новостью.
— Все-таки я бы попросил…
— Не волнуйтесь, Илья Зиновьевич, за вашим пациентом будет самый внимательный присмотр.
— Организм предельно изношен, а за эти сутки пришлось ввести столько препаратов…
— Да, конечно, — Татьяничева прикрыла глаза. — Ваша требовательность к себе — образец для всего отделения.
Карась вздрогнул от этой оплеухи, зыркнул на стажера, но тот, подавшись вперед, столь благостно внимал уроку врачебной этики, что Карась только неловко кивнул.
— Удачи вам, Илья Зиновьевич, — пожелала Татьяничева.
Он проснулся от страшной, пульсирующей в мозгу головной боли. Было ощущение, будто левую сторону черепа взрывают динамитом, но, не в силах взорвать разом старую слежалую породу, скалывают кусками, неуклонно подбираясь к сердцевине, чтобы оттуда уже направленным взрывом развалить на части. Левой половины лица, как и левой половины туловища он больше не чувствовал. Словно взяли и оттяпали часть тела. Поспешно, путаясь в проводах, дотянулся до переключателя вызова.
— Ну, что у вас? — Молоденькая, с нежным личиком отличницы медсестра в накинутом наизнанку халате сдержала зевоту.
— Д-де, в-вот не м-м… — Он отчаялся: звуки исходили из него невообразимо, неузнаваемо изуродованными, к тому же рождение их вызывало в голове новые схватки. Он провел по виску и далее сверху вниз вдоль левой стороны тела.
— Онемело, что ли? — сообразила медсестра. — Со сна, должно быть, затекло, — вслух прикинула она, растерянно трогая руку, лоб. — Лежать-то можете? Давай-ка таблетку от головной боли примем. Врач все равно один на три отделения. Тревожить неловко, тоже намаялся человек за смену. Да и дежурит сегодня терапевт. Выпьете и до утра поспите, а там и смена придет, руку вам вмиг восстановят. Ну как, потерпим до утра? Он закрыл глаза.
— Вот и умничка, — одобрила медсестра.
Она приподняла его голову, втиснула в рот принесенную таблетку, наклонила стакан с водой. Острый, поросший сединой, как валун мхом, кадык отчаянно пульсировал. Часть воды стекала из уголка рта на шею и на простыню.
— Что с пациентом? — Татьяничева, скрывая волнение — все шло наперекосяк, — небрежно повертела и отбросила историю болезни.
— Не жалеете вы, урологи, коллег, — пожурила невропатолог, молодая, рано разбабевшая женщина. Усаживаясь, она широко расставила ноги, так что брезгливая Татьяничева отвернулась.
— Сигареткой угостите?.. Спасибо.
— Так что все-таки?
— У-у, — невропатолог аппетитно затянулась. — Устала. Четыре вызова и еще в терапию тащиться. Там, говорят, рыдать один чудик начал. Не клиника, а дурдом.
— Я в отношении Шохина спрашиваю, — поторопила Татьяничева. До чего ж не терпела она этих неопрятных, мужеподобных баб, обо всем поспешно судящих, снисходительно умствующих и панибратски толкующих, самим существованием своим оскорбляющих, по ее мнению, таинство женственности.
— А чего Шохин? — невропатолог, дотянувшись, придвинула к себе бронзовую пепельницу с возлежащей русалкой — сомнительное украшение Карасевого кабинета, нарочито неспешно, смакуя, отерла сигаретный пепел о сосок ее левой груди. — Лицо уже отходит, двигательные рефлексы восстанавливаются. Думаю, небольшое ишемическое кровоизлияние. Видно, перекачали наркоты. В любом случае ничего страшного. Я там кое-что назначила, — она ткнула в лежащую подшивку. — Но больше так, для родственников.
— Он должен лежать неподвижно?
— Почему? Можно и садиться. Нельзя только перенапрягаться. А это, принимая во внимание характер операции, ему уже не грозит, — она со смешком затянулась и решительно ткнула сигарету. — Все, с вами разделалась, теперь вперед за орденами в терапию.
— Может, есть необходимость перевести в неврологию? — быстро просчитала новый вариант Татьяничева. — По нашей линии все развивается абсолютно нормально. Если бы не все эти дела, — она дотронулась до груди и головы, — уже б готовили к выписке.
— Дудки! — невропатолог уличающе засмеялась. — Вы начали, вам и заканчивать. У нас, сами знаете, какая очередь. Если со всякой требухой класть начнем, так засыпемся. А впрочем, нам-то что дергаться? Есть шефы, им и банковать. Привет. К вечеру загляну.
К вечеру речь его стала более связной, и он даже, слегка бравируя, приподнимал то и дело все более послушную левую руку, с радостью чувствуя, как вливается в нее, недавно еще чужую и недвижную, жизнь его тела. Ему казалось, что кровь бегает по ней, как соскучившийся хозяин по комнате, долгое время перед тем закрытой на ремонт.
— А ну-ка, еще чуть-чуть, — жена искренне аплодировала каждому мелкому успеху, отмечая его подсунутым в рот призовым кусочком грецкого ореха.
— А п-помнишь, — он почувствовал умиление, — как ты за меня болела, когда я за сборную факультета против биохимиков играл?
— Ой, да конечно, Мишенька! — она обрадовалась этому воспоминанию. — Ты лучшим баскетболистом института был…
— Нет, Пашка Кравчун тоже силен.
— Да что Пашка? Обычная каланча. Против тебя он не смотрелся. Как ты по центру проходил! Мощный, сильный. Сколько на тебе фолов понабирали. Но и боялись же мы тебя с девчонками. Пигалицы, двадцати ведь не было. А тут — за тридцать, фронтовик, дремучий дед, да еще и слава грубияна. Жуть! Одно первое знакомство чего стоит. Вы представляете? — она посмотрела на недвижно, с сочувствием глядящего на них Ватузина, окинула, обернувшись, других больных, и без того молчаливо внимавших, и, зная, что дальнейшее будет приятно мужу, с удовольствием припомнила: — Меня в тот день первый раз в запас заявили на баскетбольный матч за факультет. Ближе к концу решили выпустить, а у меня даже майки не было. Нашли какую-то мужскую, размера на четыре больше. В общем, вышла, как в тумане: ношусь, куда-то пасую, толкаюсь, майка как знамя хлопает, ничего не помню. После матча все целуют, поздравляют. Вдруг! — она сделала паузу, скосилась на предвкушающего мужа, — чувствую, за майку дергают. Оборачиваюсь — сзади он. Лицо злое, и эдак сквозь зубы: «А ну, снимай майку! Она такого позора в жизни не видела!» Я так плакала, — тихо, словно прочувствовав давнюю девичью обиду, закончила она. Еще раз глянула на мягко улыбающуюся палату и другим голосом, обращаясь к мужу, пожаловалась: