Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Дегтем пахло, — бормотал Селим, — колесной мазью, лошадиным потом, зноем… господи! Я плачу, и вместе со мной плачет мать… потихоньку, слезы скрывает от меня и от папы.
— А ты охотился мальчишкой, Селим? Ведь, говорят, отец твой в поместье своем содержал большую охоту.
— Я ненавидел охоту! И охоту, и все, что только было с ней связано. И думаю, что убивать друг друга начали именно люди, занимающиеся охотой. Сперва добывали себе пропитание убийством дичи, потом, когда дичи стало не хватать, они начали убивать людей соседнего племени, чтобы самим доставалось побольше дичи…
— Любопытно. Ты умница, Селим. Я тоже не любил охоту. Но однажды, только однажды, привелось мне держать в руке ружье. И даже выстрелить, единственный раз в жизни. Я любил бегать на мельницу, это было давно, я в Уральске жил. Был у мельника сын, Петя, играли мы с ним. Вот Петя однажды говорит: хочешь поохотимся на перепелов? Берет два ружья, отцово и свое. Дает мне одно и протягивает еще свистульку: приманивать птицу. У самого тоже свистулька. Вот пошли мы в хлеба. Петя в одну сторону, я в другую. Договорились, что сойдемся возле свертка, у кривой березы. Вот сижу я в хлебах, дурею от жары, ружье положил рядом. Посидел, подул в свистульку, слышу: вроде отзывается перепелочка. Вскочил, иду на перепелиные звуки, а сам беспрерывно посвистываю. Вдруг близко совсем зашуршало в хлебах, я вскидываю ружье — б-бах! Едва не падаю от удара в плечо, бросаю ружье, впереди дым… глядь, а там Петя — ни живой ни мертвый. Вот так мы поохотились.
— Мне тоже вспоминается… жаркий день, речка, а мне десять лет… Хотя бы денек побывать в деревне. — Он зевнул, смутился.
— Ну, спать хочешь? Спи, — сказал Габдулла, — спи. Да не забудь помолиться. Я все молитвы люблю, которые в детстве запомнил. Тебя кто учил молиться, мать? А меня — сестра.
— А мои сестренки, наверно, уже замужем. И обо мне думают, что я либо на каторге, либо сдох под забором. Они ведь, наверное, верят, что я преступник.
— За что тебя из училища выгнали?
— Известно, за что. Со студенческой демонстрации меня увели в участок, ну, били… потом исключили из училища. Приезжает отец, посылает за мной. А я, дурачок, бегу, плачу от радости… А он звал, чтобы выпороть. Да! — резко сказал он. — Нынче гусар приходил, хотел тебя видеть.
— Спи, — сказал Габдулла, — спи.
8
Не ко времени помянут был гусар Абузаров, точнее, бывший гусар, а теперь в деревне у себя попечитель крестьян и бунтовщик, не дающий покоя всесильному ахуну, доводившемуся Абузарову родным братом.
Когда-то отец братьев, тоже ахун, готовил обоим хорошее будущее: отдал братьев в лучшее казанское медресе, по окончании которого они должны были поделить отцово наследство и сделаться священнослужителями. Старший прилежно постигал религиозные постулаты и набирался чопорных манер будущего владетеля пашен и табунов, но младший, Марден Абузаров, таскался со студентами, юнкерами, приказчиками по шумным пивным, по собраниям, по редакциям газет, в конце концов бросил медресе и поступил в русско-татарскую учительскую школу, но ушел и оттуда и, заручившись поддержкой известного князя, доводившегося Абузарову дальним родственником, поступил в военное училище. Отец проклял его и отказал в наследстве.
Прослужив три или четыре года в одной из крепостей Оренбургского края, Абузаров был замешан в каком-то скандале, грозившем ему лишением чинов и тюрьмой, но был спасен старым князем и вышел в отставку в чине подпоручика. Когда князь умер, Абузаров женился на его дочери и поехал с молодой женой в свою деревню, где вершил все дела его старший брат, ставший теперь ахуном. Ахун встретил его с подозрением: поведение брата и образ жизни его выглядели угрозой покою и авторитету священнослужителя. Чтобы отделаться от него раз навсегда, он отдал брату часть пашен, и тот всерьез занялся землепашеством, работая в поте лица и ведя хозяйство по книгам, по системе, о которой в деревне мало кто слышал. Разводил гусей и кур, завел настоящие фермы, на курсах учил крестьян культуре сельского хозяйствования, организовал хлебный фонд, выделив целый амбар, на случаи неурожаев. Ходил он по мирским делам в город, заступался за крестьян, учил их детей. Школу он содержал на свои средства, ввел преподавание арифметики, географии, русского языка, и тут-то священнослужитель не вытерпел: полетели в Казань, к губернатору, донесения о крамоле, о развращении крестьян, о кощунстве над религией. Но, зная законы и безукоризненно владея русским языком, Абузаров смеясь парировал наскоки.
Он был незаурядный человек, в этом Габдулла убедился в первую же встречу с ним, когда гусар, поговорив минуту-другую, вручил юноше собственноручно сочиненную драму из народной жизни. Драма была вопиюще безграмотна в литературном отношении, но в ней отчетливо проглядывались давние пристрастия ее автора. Автору небезразличны были идеи народничества, знался он, вероятно, и с либералами, и эсерами, а его герой, открывший школу на свои средства, был начинен идеями просветительства, которые смешно мешались с эсеровской непримиримостью к толстосумам: в школе этот герой ввел обучение военному делу.
— Ну, что вы скажете? — спросил он, когда Габдулла дочитал драму. — Говорите прямо, ерунда? Знаю.
Решительность его и необидчивость были трогательны. Габдулла улыбнулся и сказал:
— Во всяком случае, драму эту нельзя было бы протащить через цензуру.
— Цензура упразднена в шестом году манифестом.
— Но не в Казани.
— Что за чушь! Законы империи действуют во всех ее уголках и для всех ее граждан. Если дело только за этим, я быстро докопаюсь… а-а, да ведь драма плоха!
— Видите вон того типа в полупальто и фуражке, который остановился на перекрестке?
Гусар подошел к окну, вгляделся.
— Шпик? Так много их шастает по Казани.
— Это инспектор учительской школы Иманаев. По собственному почину берет в комитете по делам печати рукописи, читает и доносит, не получая за это ни копейки.
— Ага, просто из любви к проституции. Хотите, я выйду и набью ему физиономию?
— Нет, что вы!
— Будь по-вашему. Но я его запомню.
И вправду запомнил, нашел самозваного цензора в пивнушке, куда захаживал тот по изощренному пристрастию шпика ко всем злачным местам, и надрал ему уши. А подбежавшему будочнику