Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хи-хи, вот вы и узнали меня, Николай Аверьянович. Верно, Иманаев я!
Так, так, Иманаев… кажется, преподаватель учительской школы.
— Анан себрим! — ругнулся Кистенев по-татарски, что совсем уж было глупо, будто сам же и побуждал того к амикошонству. Ах, стыдно, ах, глупо, ему-то, знающему до двух десятков языков, щеголять этаким образом!
— Анан себрим! — весело подхватил бакенбардист. — Эй-эй, извозчик! — закричал, замахал он рукой.
— Не смейте, — зашипел Кистенев, — я не нуждаюсь в извозчике. Я способен двигаться, вот, вот!.. — И он, опять же к стыду своему, стал показывать бакенбардисту, как он может двигаться. А пошагав, решил уже не останавливаться. Навязчивый прохожий, кажется, отстал.
Дыхание Николая Аверьяновича наладилось, он почувствовал себя спокойней, нигде у него не болело. «Слава богу, слава богу, — бормотал он. — Вот сейчас выйду к трамваю и тихонечко поеду». Но тут он с ужасом понял, что не знает, куда направляется. То есть знал — или в университет, или в духовную академию, или в комиссию при учебном округе, председателем коей он был, или в редакцию журнала «Деятель», который он редактировал, или в губернское правление, или в жандармское — ведь и там у него были дела, ибо для них он переводил татарские издания, внушающие подозрение. Так вот, куда же ему в первую очередь? Неужели падение на мостовую повредило ему голову? Нет, нет, он немного разволновался, вот охолонет чуток, сообразит, что к чему, — и на трамвай. И как раз поспеет к началу лекций. Уже бодрей и решительней стал он выходить на Проломную, нащупывая в кармане мелочь. Но денег-то он не нашел, ни единой копейки. Рассыпал, падая. Нечем платить за проезд!
Он остановился и растерянно стал оглядываться, и тут опять увидел бакенбардиста.
— Николай Аверьянович, простите… я слежу за вами…
— Следите? — вздрогнул Кистенев. — Зачем же за мной следить?
— Я вижу, вас будто пошатывает. Хочу вам помочь и, кроме того, надеюсь… хотел бы нижайше просить, опять же вам в помощь, — тут он покосился на толстый портфель Кистенева. — Если бы вы давали мне кое-что читать и убедились бы в полной моей пригодности… ваша рекомендация для меня означала бы очень много! Я согласен бесплатно, исходя из интересов общества и государственного порядка…
«А, боже ты мой!» — как осенило Николая Аверьяновича. Да ведь этот хлыщ уже не в первый раз подступает к нему с просьбой о том, чтобы рекомендовать его цензором.
— Идемте, — сказал он с лихорадочной решимостью. — Идемте, черт подери! — И посеменил опять в проулок. Иманаев вприпрыжку бежал за ним. — Вот, вот, — говорил Кистенев, вынимая стопку бумаг. — Берите. А как прочтете, извольте доставить ко мне домой. — И уже совсем профессионально посоветовал: — И чтобы… в научно точных и эквивалентных выражениях, никакой отсебятины и приблизительности.
— Что вы, конечно! — заверил Иманаев. В следующую минуту он исчез как привидение.
Суетный шибко, подумал Николай Аверьянович, ох и суетный! Он продвигался пешком, теперь уже совсем отойдя от последствий происшествия, уже прикинув, что поспеет в университет. Именно в университет и надо было ему к одиннадцати с четвертью. Шел он ровным шагом, как бы подготавливал себя к выходу на Николаевскую, к главному фасаду университета. Вид университетских колоннад придавал его душе ровное, спокойное ощущение. «Сам, сам погрязаю в суете, — подумал он с печалью. — Помолиться и то некогда». Собственно, под этим он разумел не поклоны богу, а воскресные хождения в церковь, праздничную атмосферу улицы, своего жилища, где собирались после церкви все члены семейства на обед.
Было пять минут двенадцатого, когда он подошел к главному входу. Можно было еще постоять минуту-другую, он любил смотреть на двухэтажный дом купчихи Ушаковой напротив университета: парадная лестница была как вход в дворцовые покои восточного властелина, резной чугун на воротах, решетки забора, через которые темнеют летом густые заросли кустов и деревьев. А сейчас там голые ветки, галдение галок, чириканье воробьев. Сколько раз он думал привести сюда Настену, младшую свою дочь, просто погулять, показать ей улицы и дома, пуститься вниз по Николаевской и выйти на Сенную, где внизу, за Булаком, живописное копошение татар, торговые ряды, мечеть. Ходил бы и рассказывал о Коринфском, о Лобачевском, о славных построениях, о славных именах, пускал бы девочку в щебечущую стайку малышей, а сам сидел бы в сторонке и смотрел. А вместо того, угнетенный заботами о благополучии семьи, не знает ни отдыха, ни просвета для упоительного созерцания.
Пора, сказал он себе, пора. И поступью, полной достоинства, пошел к парадной лестнице университета, маленького роста, сутулый, с портфелем, тянущим книзу.
А как, бывало, пели соловьи в саду Ушаковой, вспомнил он. И вспомнил Инну Ключникову, гуляния с ней по Николаевской…
На улице Проломной стоял двухэтажный особняк и глядел семью верхними и семью нижними окнами на ямистую, гремящую повозками «барабузов» улицу. На лавочке возле дома сиживала Инночка, с узкими плечиками, с тонким проницательно-задумчивым лицом и с удивительной русой косой, дочь Вениамина Михайловича Ключникова, купца второй гильдии. К купцам и отпрыскам купеческим у студентов было презрительно-насмешливое отношение. Но не то было к Инночке и ее отцу, владевшему типолитографией. Девушка училась в гимназии, к ее отцу ходили с заказами образованные люди.
Лет двадцать тому — да! — гуляли студентик и гимназистка возле сада Ушаковой, в котором упоительно звенели соловьи. И студентик робко, но возвышенно говорил:
— Соловьи, Инночка… так поют, слышите?
— Странная у вас привычка, Николенька. Ведь я с вами же иду, стало быть, слышу. — Нарочно так она говорила, чтобы досадить ему, а пуще того себе, ведь ей не хотелось гулянья чинного по тихой улице, а чего-то необыкновенного, опасного, стремительного, как порывы Софьи Перовской.
— Сочувствия прошу, Инночка, — смешно говорил студентик, которому казалось, что сердце его разрывается от жестокости девушки.
— Какой-то вы, Николенька… вам не посочувствуешь. Правда, вы такой скромненький, бедненький, вас жалко. Но сочувствие, сопереживание с вами… возможно ли?
— Не понимаю. — Лгал он себе, потому что отчетливо понимал: только такие, как Рудин или Джордж Вашингтон, могли увлечь Инночку. Или Рахметов, Базаров… Желябов!
То мечтала она пойти сестрой милосердия на поля сражений, то бредила сельской жизнью, совершенно ее не зная, — поехать учительницей или фельдшерицей, учить крестьян, облегчать им тяжелую их жизнь, да вместе с избранником своим, тоже учителем или доктором. Или очень интересовалась она жизнью ссыльных: что слышно, что рассказывают очевидцы, правда ли, что т а м дикая и прекрасная природа, тихие, заметенные снегом деревни, опять же крестьяне, которым помогают ссыльные, чтение книг, верность идеалам и прочее, прочее в таком же роде.
«Блажь,