Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ильязд:
– Разрешите мне ещё раз поблагодарить вас за гостеприимство.
Шоколад-ага:
– Ты слишком торопишься. Мы ему действительно обещали это устроить, но при одном условии, и теперь пора это условие выполнить. Хаджи-Баба тебе этого, кажется, не сообщил, так как был уверен, что с твоей стороны возражений не будет.
Какое условие? Мы знаем, что большое количество негодных твоих соотечественников, воспользовавшихся нашим гостеприимством, готовит заговор и замышляет напасть на Софию и дворец и захватить вот эти вот сокровища Турции, охрана которых нам поручена. Ты знаешь обо всём и не откажешься нас поставить в известность, чтобы могли помешать их козням.
Ильязд молчал.
– Мы убеждены, что это тем более не может тебя затруднить, что ты, как это сказал мне Хаджи-Баба, осуждаешь поведение русских и желаешь им во что бы то ни было помешать. Но так как ты уезжаешь, то помешаем им мы.
И видя, что Ильязд продолжал молчать:
– Да, да, – начал горячиться скопец, – Айя София, в конце концов, пустяки. Сколь мы все ни добрые верующие, но кирпичи останутся кирпичами, хоть бы они и воспроизводили небо. София это так себе, разговор, – и Шоколад начал стучать кулаком по ковру. – Истина скрыта здесь, вот до чего вы все доиграетесь.
Он вскочил, пересёк залу и, вытянув вперёд руки и навалившись всем тельцем, открыл двери.
– Вот это вам нужно, – кричал он. – Зажгите свечи. – Драгоценности вспыхнули.
– Ильязд, иди сюда, приблизься, мой мальчик. Вставай! – и скопец, вернувшись, стал тянуть Ильязда за рукав. – Посмотри на них, сердечный. Не правда ли, они выглядят теперь лучше, чем в сумерках? Посмотри на них, на всё это богатство, какого нет ни у кого в мире. Ты думаешь ли о том, ценой каковых преступлений, по каким рекам крови приплыли сюда эти сокровища? Соображаешь ли, сколько перемен произошло тут, и теперь не последняя перемена, а они так и остались лежать тут? Сознаёшь ли, что каждый из нас, нищих и покинутых на произвол судьбы негодным султаном и воровской администрацией, каждый из нас, голодных, нищих, преследуемых всю жизнь и готовых от голода и нищеты умереть, мог бы – стоит только нагнуться – взять всё, что угодно, беспрепятственно унести и стать богачом? Воображаешь ли, что если эта мысль никому из нас не приходит в голову – такая естественная, русские сумеют вынести отсюда все эти богатства и, став владельцами бессчётных богатств, поведут снова войну с оставшимися дома? Ха-ха-ха. Смотри, смотри на эти каменья, мой мудрый мальчик, – он не смеялся, а визжал, распуская слюни, стекавшие по бороде, и шлёпал туфлей, – делай вид, что тебя самоцветные камни оставляют равнодушным. Не притворяйся, ты делаешь вид, что тебе наплевать, чтобы скрыть затаённую надежду получить при разделе. Не стесняйся, пользуйся случаем, осмотрись, выбери, что тебе нравится, чтобы знать, что просить у товарищей. Вот эта рукоятка из изумруда, не правда [ли], её стоит сохранить на память о глупых турках?
Ильязд отвернулся и обратился к остальным:
– Шоколад, вероятно, болен, разрешите мне удалиться.
Но Шоколад, подбежав сзади, вцепился в бок Ильязда и продолжал неистовствовать:
– Но они не так глупы и наивны, как ты воображаешь.
– Оставьте меня в покое, – рассердился Ильязд, пытаясь избавиться от клещей Шоколада.
– Ты хотел нас оставить в дураках, – не унимался тот, – но я тебе не Хаджи-Баба, меня сказками о Попугае и «Девяносто пяти» не проведёшь, – и отскочив в угол, – связать его!
В минуту Ильязд был на полу и связан.
Скопец, сидя около него на полу на корточках, продолжал:
– Почему ты не хочешь выдать своих, если ты не с ними? Отвечай. Ты предпочитаешь ёрзать, вместо того чтобы разговаривать. Не бойся, не таращь глаз, они и без того достаточно велики. Не думаешь ли ты, что мы будем тебя пытать или мучить? Или ты воображаешь, что, отмалчиваясь, ты играешь роль героя? Дурак ты, а не мудрец. Я гораздо лучше тебя всё знаю. И что оружие сложено в подвалах Дворца принцесс[269], и что роют ход из цистерны Провалившегося дворца[270], и кто такой Суваров, и кто такой Триодин[271], и что Сатурн встретится скоро с Юпитером. Я только хотел раскусить тебя. И вот теперь раскусил. Дурак ты, вот и всё. И всё твоё презрение к русским, и любовь к нам, и дружба с Хаджи-Бабой – скорлупа, и к тому же не опасная даже для моих стариковских зубов. А под скорлупой – такой же негодный плод, как и все прочие. Но тебя-то мне не жалко, такую рвань и жалеть нечего. Послезавтра посадим на судно и проваливай к чёрту. А вот кого мне жалко, это бена Озилио, который, вместо того чтобы оскопиться, как я, всю жизнь, всю жизнь проболтался с длиннейшим удом и даже в старости не может успокоиться. Но в жопе твоей он, может, и не ошибся, а вот мозги у тебя достоинствам не соответствуют.
И, подскочив, скопец снова стал разматывать слюну. Ильязд неожиданно успокоился:
– Кто тебе сказал, что я тебя боюсь, твоего уда мне опасаться нечего.
Карлик снова рассвирепел:
– Молись до конца своих дней за Хаджи-Бабу. Если бы не слово, которое он заставил меня дать, я бы выдрал твой поганый язык и содрал с тебя шкуру. Но мне за твои слова заплатит Озилио. Оставь мне свой адрес, я его уд пришлю тебе по почте, – и выбежал из комнаты. Молчаливая публика немедленно развеселилась. Ильязда развязали, успокоили насмешками над Шоколадом и остротами, увели в комнату, где он ночевал накануне, и все повалились спать. Но спать помешали не только впечатления, но и внезапный ветер.
Он начался после полуночи, зашатал кипарисы, забегал по крышам, спрятал луну, выбил немало стёкол, ворвался в комнаты и зашуршал в углах. Откуда среди лета, совершенно осенний, холодный и говорливый? Один из евнухов сел на постели, зажёг было свечу, но та вскоре погасла. И никто больше не встал и не зажёг света и не попробовал заменить чем-нибудь вывалившийся кусок стекла, только все простонали и проворочались до утра, то и дело вслух проклиная отсутствующего Шоколада.
Советский ветер. Почему это был только ветер? Почему в этот день не нашлось никого, который поднял бы руку? Так как достаточно было поднять руку, сказать слово, и толпы, собравшиеся на берегах Босфора и Рога, люди, стоявшие на порогах домов, глядя, как подымал ветер облака пыли, тысячи, сидевшие по домам, прислушиваясь к неистовствам ветра, всё бы множество это поднялось – оно не ждало ничего, кроме призыва, – и понеслось, несомое