Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бестужев: «<...> жизнь поэта, <...> жизнь, принадлежащая целому народу».
Лермонтов: «Смеясь, он дерзко презирал Земли чужой язык и нравы; Не мог щадить он нашей славы, Не мог понять в сей миг кровавый, На что он руку поднимал!..»
Бестужев: «Поэты с их призванием не могут жить в параллель с обществом <...>. Иначе они наткнутся на пулю <…> или, хуже того, на насмешку!»
Лермонтов: «Отравлены его последние мгновенья Коварным шепотом насмешливых невежд...», «И для потехи раздували Чуть затаившийся пожар».
Элегия до появления прибавленных строк отражала те общие разговоры, которые возникали повсюду в дни гибели Пушкина.
Но через несколько дней «песня печали», как назовет «Смерть поэта» Нестор Котляревский, превратится в «песнь гнева».
Лермонтова и Раевского арестовывают. В тюрьме они пишут подробные «объяснения».
Большинство исследователей считают «объяснения» Лермонтова и Раевского искренними, другие хотя и подтверждают искренность, но все же видят в них «самозащиту».
Но если арестованный преследовал защитные цели, он должен был думать о том, как бы не дать противнику опасных для себя фактов. И уже осторожность сама по себе исключала искренность. Да и какая искренность в когтях полиции? И Лермонтов, и Раевский понимали, что каждое искренное их слово утяжелит наказание, ожесточит приговор. Записка Раевского камердинеру Лермонтова требует от Лермонтова не доверяться чувству, не быть искренним.
«Андрей Иванович! — обращался Раевский к камердинеру Лермонтова. — Передай тихонько эту записку и бумаги Мишелю. Я подал Министру. Надобно, чтобы он отвечал согласно с нею, и тогда дело кончится ничем. А если он станет говорить иначе, то может быть хуже».
Сравним тексты «объяснений» Лермонтова и Раевского.
Лермонтов:
«Я был болен, когда разнеслась по городу весть о несчастном поединке Пушкина. Некоторые из моих знакомых привезли мне ее обезображенную разными прибавлениями, одни, приверженцы нашего лучшего поэта, рассказывали с живейшей печалью, какими мелкими мучениями, насмешками он долго был преследуем и, наконец, вынужден был сделать шаг, противный законам земным и небесным, защищая честь своей жены в глазах строгого света. Другие, особенно дамы, оправдывали противников Пушкина, называли его (Дантеса. — С. Л.) благороднейшим человеком, говорили, что Пушкин не имел права требовать любви от жены своей, потому что был ревнив, дурен собою, — они говорили также, что Пушкин негодный человек и прочее... Не имея, может быть, возможности защитить нравственную сторону его характера, никто не отвечал на эти последние обвинения.
Невольное, но сильное негодование вспыхнуло во мне против этих людей, которые нападали на человека, уже сраженного рукою Божией, не сделавшего им никакого зла и некогда ими восхваляемого: и врожденное чувство в душе неопытной, защищать всякого невинно осуждаемого, зашевелилось во мне еще сильнее по причине болезнию раздраженных нерв. Когда я стал спрашивать, на каких основаниях они восстают так громко против убитого, — мне отвечали: вероятно, чтобы придать себе больше весу, что весь высший круг общества такого же мнения. Я удивился — надо мной смеялись. Наконец после двух дней беспокойного ожидания пришло печальное известие, что Пушкин умер; вместе с этим известием пришло другое, утешительное для сердца русского: Государь Император, несмотря на его прежние заблуждения, подал великодушно руку помощи несчастной жене и малым сиротам его. Чудная противоположность Его поступка с мнением (как меня уверяли) высшего круга общества увеличила первого в моем воображении и очернила еще более несправедливость последнего. Я был твердо уверен, что сановники государственные разделяли благородные и милостивые чувства Императора, Богом данного защитника всем угнетенным, но тем не менее я слышал, что некоторые люди, единственно по родственным связям или вследствие искательства, принадлежащие к высшему кругу и пользующиеся заслугами своих достойных родственников, — некоторые не переставали омрачать память убитого и рассеивать разные невыгодные для него слухи. Тогда, вследствие необдуманного порыва, я излил горечь сердечную на бумагу, преувеличенными, неправильными словами выразил нестройное столкновение мыслей, не полагая, что написал нечто предосудительное, что многие ошибочно могут принять на свой счет выражения, вовсе не для них предназначенные. Этот опыт был первый и последний в этом роде, вредным (как и прежде мыслил и ныне мыслю) для других еще более, чем для себя. Но если мне нет оправдания, то молодость и пылкость послужат хотя бы объяснением, ибо в эту минуту страсть была сильнее холодного рассудка...»
Спор, оказывается, шел с дамами, сторонниками Дантеса, а Лермонтов, преисполненный к царю восторга и благодарности за «чудную противоположность Его поступка», совершенно не полагал... «предосудительного».
Посмотрим «объяснение» Раевского:
«...Лермонтов имеет особую склонность к музыке, живописи и поэзии, почему свободные у обоих нас от службы часы проходили в сих занятиях, особенно в последние три месяца, когда Лермонтов по болезни не выезжал.
В Генваре умер Пушкин. Когда 29 или 30 эта новость была сообщена Лермонтову с городскими толками о безымянных письмах, возбуждающих ревность Пушкина и мешавших ему заниматься сочинениями в октябре и ноябре (месяцы, в которых Пушкин, по слухам, исключительно сочинял), — то в тот же вечер Лермонтов написал элегические стихи, которые оканчивались словами:
И на устах его печать.
Среди них слова: «Не вы ли гнали его свободный чудный дар» — означают безымянные письма — что совершенно доказывается вторыми двумя стихами:
И для потехи возбуждали
Чуть затаившийся пожар.
Стихи эти появились прежде многих и были лучше всех, что я узнал из отзыва журналиста Краевского, который сообщил их В. А. Жуковскому, князьям Вяземскому, Одоевскому и проч. Знакомые Лермонтова беспрестанно говорили ему приветствия, и пронеслась даже молва, что В. А. Жуковский читал их Его Императорскому Высочеству Государю Наследнику и что Он изъявил свое высокое одобрение.
Успех этот радовал меня, по любви к Лермонтову, а Лермонтову вскружил, так сказать, голову — из желания славы. Экземпляры стихов раздавались всем желающим, даже с прибавлением 12(16) стихов, содержащих в себе выходку против лиц, не подлежащих суду Русскому, — дипломатов и иностранцев, а происхождение их есть, как я убежден, следующее:
К Лермонтову приехал брат его камер-юнкер Столыпин. Он отзывался о Пушкине невыгодно, говорил, что он неприлично себя вел среди людей большого света, что Дантес обязан был поступить так, как он поступил. Лермонтов, будучи, так сказать, обязан Пушкину известностью, — невольно сделался его партизаном и по врожденной пылкости