Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В это же время он восстанавливает отношения с бывшими своими врагами и врагами Пушкина. В письме к дочери в Баден он еще старается оправдаться хотя бы перед собой — истинная руководительница министерства иностранных дел «графиня Пупкова» сейчас так нужна ему для устройства дел:
«В последнее воскресенье у Росси и в полном смысле последнее (ибо она за множеством охотников и посетителей должна закрыть свой салон) вдруг через всю залу ломится ко мне графиня Нессельроде в виде какой-то командорской статуи и спрашивает меня об Вас. Разумеется, я отвечал ей очень учтиво и благодарно, и вот поневоле теперь должно будет мне кланяться с нею. Видишь ты, Надинька, чего ты мне стоишь? Ты расстраиваешь весь мой политический характер и сбиваешь меня с моей политической позиции в Петербурге. Не кланяться графине Пупковой и не вставать с места, когда она проходит, чего-нибудь да значило здесь. А теперь я втерт в толпу. Я превосходительный член русской академии и знаком с племянницею, чем же после этого я не такая же скотина, как и все православные».
Дружба с «графиней Пупковой» невольно повела и к восстановлению отношений с другими врагами Пушкина, в частности — с княгиней Белосельской, падчерицей Бенкендорфа.
«Прежде заезжал я на часок к княгине Зенаиде, которая принимает у младших Белосельских, к коим, между прочим, я езжу, — писал он жене в марте 1840 года. — Но с молодою княгинею с нынешней зимы начал опять кланяться».
Сегодняшний литературовед так написал о Вяземском: «В 1840-х годах Вяземский начал менять политическую ориентацию. Вместе с падением дворянской революционности закончился и самый плодотворный период в его творческой деятельности, хотя и в последующие годы он написал много прекрасных, отмеченных печатью большого таланта, произведений. И все-таки счастливые удачи выглядели случайностями на общем фоне словообильных и вялых стихотворений».
В двадцатых и в начале тридцатых годов Вяземский не раз выступает против Булгарина и Греча, сотрудничает в пушкинском «Современнике» и в «Литературной газете», его перо разительно и даже беспощадно.
«Я — термометр: каждая суровость воздуха действует на меня непосредственно и скоропостижно», — заявляет он о себе.
В 1822 году Вяземский совестит молодого Пушкина за его восторг перед подвигами Ермолова и Котляревского.
«Гимны поэта, — писал он А. И. Тургеневу по поводу «Кавказского пленника», — не должны быть славословием резни».
В 1860 году Вяземский пишет оду фельдмаршалу А. И. Барятинскому, покорителю Кавказа, восторженный панегирик, полный имперского самодовольства:
«Вас избрал Царь — и глаз державный вождя по сердцу угадал. Ему в ответ, Ваш подвиг славный Его доверье оправдал. Ура Царю! Ура! три раза. Ура! младый фельдмаршал, Вам! Ура! Вам, ратникам Кавказа, Вам, древних дней богатырям».
С 1855 года Вяземский заведует делами печати, возглавляет цензуру. За несколько лет до этого он уже заявляет в печати, что в России «каждое слово есть обиняк» и «журналы наполнены этих обиняков и намеков».
Постепенно князь Петр Андреевич все выше и выше продвигается по государственной лестнице: он получает звание обер-шенка двора, посты товарища министра народного просвещения, сенатора, члена Государственного совета.
* * *
Пройдет восемьдесят четыре года, и Александр Блок с пророческим прозрением скажет:
«Пушкина убила не пуля Дантеса. Его убило отсутствие воздуха».
Глава пятая
«НАДМЕННЫЕ ПОТОМКИ». КТО ОНИ?
Итак, попытаемся прикоснуться еще к одной вроде бы неожиданной загадке. Отчего вот уже почти полтора века не затихают литературоведческие споры вокруг хрестоматийного стихотворения «Смерть поэта»? О каких «вопиющих несоответствиях» заявляет Ираклий Андроников, когда пишет о лермонтовском шедевре? Почему продолжают смущать ученых несогласованность начала и конца, эпиграфа и шестнадцати знаменитых строк прибавления?
Впрочем, не достаточно ли вопросов? Обратимся к известным текстам.
Эпиграф:
Отмщенья, государь, отмщенья!
Наду к ногам твоим:
Будь справедлив и накажи убийцу,
Чтоб казнь его в позднейшие века
Твой правый суд потомству возвестила,
Чтоб видели злодеи в ней пример.
Последние шестнадцать строк, прибавление:
А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!
Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда — все молчи!..
Но есть и божий суд, наперсники разврата!
Есть грозный суд: он ждет;
Он недоступен звону злата,
И мысли и дела он знает наперед.
Тогда напрасно вы прибегнете к злословью —
Оно вам не поможет вновь,
И вы не смоете всей вашей черной кровью
Поэта праведную кровь!
Итак, что при сравнении бросается в глаза?
Действительно, если в эпиграфе автор, обращаясь к монарху, требует от него проявить справедливость («Отмщенья, государь!.. Будь справедлив...») то в прибавлении появляется совершенно неожиданное: правды и тем более справедливости ждать в этом мире неоткуда («Пред вами суд и правда — все молчи!..»).
Убийца-чужестранец, казнь которого могла бы послужить в назидание «злодеям», в заключительных строчках превращается в преступников совершенно иного толка, в палачей, исполнителей чьей-то злой воли. И «сень закона», «трон», государство служат этим людям надежным укрытием.
Иначе говоря, убийца становится палачом, точнее, палачами; возможная справедливость на земле оказывается невозможной; наказуемость превращается в ненаказуемость; вместо француза, приехавшего в чужую страну «на ловлю счастья и чинов», в прибавлении появляются «надменные потомки» с сомнительной родословной, чьи отцы прославлены были какой-то «известной подлостью...».
Что это, метафора или неразгаданная конкретность? Убийца всем известен, у него есть имя, но кто же «потомки», если разговор, предположим, идет о разных людях? И о какой «известной подлости» говорит Лермонтов?
Ответы на вопросы так и не были найдены...
Беспомощность перед текстом, как ни странно, заставляла не раз принимать почти анекдотическое решение: убирали эпиграф. Зачем оставлять строки, которые запутывают смысл, заставляют людей недоумевать?
За сто пятьдесят лет жизни стихотворения и более ста двадцати пяти