Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слова без речи. Глаза спрашивали у нее: кто ты, кто я сам, что это за место?
— Мама… — пробормотал ее взрослый сын, и глаза у него были как когда он только что родился. — Что я здесь делаю? Что тут было?
Два следующих дня Вера провела в больнице.
Теперь она знала, что смерть мужа никоим образом не сблизила ее с сыном. Но несмотря на тот давний случай, она через годы пронесла наивную надежду: а вдруг из всего этого все же выйдет что-нибудь хорошее.
Говорят, что, чем сильнее ветер, тем крепче корни. Какая банальность. Они с Себастьяном оказались деревьями, которые сломались от ветра.
Какая насмешка над человеком — его горькие сожаления, что жизнь не бесконечна, подумала Вера. Над человеком, который в собственных глазах возвысился над прочими животными, но которому так тяжело принять самое банальное знание о жизни: что она когда-нибудь кончится.
Следы, которые сама Вера оставила на своем жизненном пути, когда-нибудь сдует ветер. И не имеет значения, насколько они глубоки. Время сотрет их, рано или поздно.
Соберись, подумала Вера. Соберись, тряпка.
Она вылезла из кровати и спустилась по лестнице. Постояла у двери кухни, согревая босые ноги на мягком коврике. На том самом коврике, который лежал в прихожей у ее родителей. У ее мамы и папы, умерших тысячу лет назад.
Они нарекли ее Верой. Именем, происходящим от латинского “истина”.
Вера есть Истина. Но она врет всю свою жизнь. Врет или утаивает правду.
Вера увидела сосредоточенное лицо Кевина в голубоватом свете экрана.
Она никогда никому не рассказывала, что сделал с ней Себастьян девятнадцать лет назад, но сейчас расскажет. А еще расскажет о Пугале. О Густаве Фогельберге.
— Кевин?
Вера встала в дверях, надеясь, что вид у нее теперь пободрее, чем когда они ложились спать.
Кевин перевел на нее глаза, кнопкой на пульте выключил телевизор и приподнялся.
— Можно я посижу с тобой?
Он кивнул и снова откинулся на спинку дивана. На том же диване она сама лежала девятнадцать лет назад со сломанным запястьем и поврежденным шейным позвонком.
Вера села рядом с Кевином и рассказала, почему ей пришлось ходить в шейном корсете, когда Кевин был маленьким. Рассказала о своем сыне, о кочерге, а когда закончила, Кевин взял ее за руку.
Он смотрел на Веру, и глаза у него были как у его отца.
— Зачем ты мне все это рассказываешь?
От его взгляда внутри у Веры что-то пробудилось. Воспоминание о полоске песка у воды. Поцелуй. Запретное полуночное свидание в упсальском отеле. Вкус мужчины. Вкус предательства.
Вера опустила голову ему на плечо.
— В детстве мы с твоим папой очень близко дружили. И поклялись никогда не предавать друг друга, даже кровь на том смешали. Но однажды я именно что предала его…
Вера стала рассказывать о том лете. Ей было восемь лет, отцу Кевина — девять. Они бегали купаться на Онгерманэльвен, и раны у них на ладонях, оставшиеся после клятвы в верности, почти зажили.
— Мы по очереди раскачивались на веревке и прыгали в воду, а потом сидели на берегу и разговаривали. Вдруг перед нами появился какой-то человек, он спросил, нельзя ли посидеть с нами. Я сразу поняла, что тут что-то не так, что ему зачем-то нужен твой папа. Я помню, как от него пахло…
Ее голова так и лежала у Кевина на плече. Вера слышала, как бьется у него сердце — все тяжелее, все быстрее. Кевин ничего не говорил, и они сидели, не двигаясь. Только этот тяжкий стук.
— Тот человек заставил его спустить штаны, — сказала наконец Вера. — А я… я просто убежала. Убежала в лес и спряталась за вывороченным деревом. — Она откашлялась. — Потом я вернулась, тот мужчина уже ушел, а твой папа сидел и плакал. Я соврала ему, что убежала за помощью, но никого не нашла.
— Пугало, — сказал Кевин. — Густав Фогельберг.
Вера дернулась.
— Значит, он тебе рассказывал…
— Не совсем, — перебил ее Кевин. — Мне он рассказывал другую историю, в той истории тебя не было. Я нашел несколько статей про педофила Фогельберга в местных газетах сороковых годов. Густав Фогельберг по прозвищу Пугало. Зимой сорок шестого его нашли мертвым под мостом.
Вера чувствовала себя взволнованной и одновременно удивленной. Она знала, что сейчас они с Кевином думают об одном и том же.
Мог ли его отец стать педофилом из-за изнасилования, произошедшего летом сорок шестого года?
Молчание нарушил Кевин.
— У папы были враги? Кто-то, кто хотел бы замазать его грязью?
Вера задумалась.
— Много кто, — ответила она, но уточнять не стала.
Ночь вышла почти бессонная.
Луве не мог сообразить, что ему делать с новыми фактами. Прав ли он, или все произошедшее — дикая случайность.
Эркан, думал он. Фейсбучный френд Ульфа Блумстранда.
В семь часов Луве откинул одеяло и убрал свое импровизированное ложе. Потом сел за стол, взял в руки телефон.
И позвонил в уголовную полицию.
Ему ответил тот же человек, что связался с ним неделю назад.
Луве рассказал, как получил письмо от Новы и Мерси, коротко изложил содержание письма. Он придерживался того, что могло оказаться важным для полиции — имена, места.
На одной формулировке он остановился, ему захотелось процитировать ее.
— Вот что пишет Мерси… “Тогда я этого не понимала, но теперь знаю: от десяти до двадцати процентов населения, самых разных типов, более или менее придурки. И Бухенвальд — не исключение. Тот говнюк получил по заслугам”.
Кровь на внутренней стороне бедра смешивалась с какой-то жидкостью. Мерси открутила насадку душа и подмылась.
Вымылась как следует, прополоскала себя.
Слезы смешивались с водой из душа. Мерси зависла в пустоте между стоном и выдохом. В пустоте? Не совсем.
Из гостиной доносилась беспокойная мужская возня, чей-то пьяный голос; Мерси услышала, как открыли банку пива. Звук предвкушения. Мерси понятия не имела, сколько их там. В обычный день бывало от восьми до двадцати двух.
Больно становилось после четверых. Болевой порог — где-то на двадцать втором.
Именно они, между четвертым и двадцать вторым, оказывались разницей. Первые четверо — это расходы на жизнь, еду, жилье и так далее.