Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Было у нас это дело таким манером, – показывает в свою очередь Иуда Стрельников. – Призывают они меня, вот этот самый господин Хлестаков, и говорят: вот тебе, говорят, к примеру, два золотых; покажи, значит, что Семен Петров при тебе на пароходе хвастался! А я, ваше превосходительство, совесть имею. Как же, мол, говорю, Александр Иваныч, я теперича об этом самом деле показывать буду, коли ежели я ничего про него не знаю? Однако они меня не послушали: ничего, говорят, показывай! Я тебя вызову. Как угодно, говорю, а только мы против совести показывать не согласны! Только у нас и разговору, ваше превосходительство, с ними было!
Хлестаков краснеет и бледнеет – чувствует, как сознание собственного легкомыслия начинает угрызать его. Конечно, впоследствии он поймет ту теорию «встречного подкупа», которую всесторонне разработал Прокоп, но когда он поймет ее, – будет уже поздно…
Каков сюрприз!
Но возвращаюсь к рассказу.
Я застал Прокопа в той самой гостинице, в которой он остановился по приезде в Петербург. Он, по обыкновению своему, шагал из угла в угол, но по временам останавливался и меланхолически рассматривал щегольской серый казакин с бубновым тузом на спине, который сгоряча заказал для себя и в котором теперь не предстояло никакой надобности. Перед ним, как бес перед заутреней, вертелся маленький человек: не то армянин, не то грек, – одним словом, существо, которое Прокоп под веселую руку называл православным жидом. Это был секретный агент Прокопа, на обязанности которого лежало отыскиванье лжесвидетелей, устройство различных судебных сюрпризов и другая черная работа. У дверей, прислонясь к притолоке, стоял ополоумевший от водки Гаврюшка и расторопный елабужский мещанин Иуда Стрельников.
– Боюсь, не поверили они! Не пойдут, брат, они на эту штуку! – как-то лениво резонировал Прокоп, выслушав доклад своего агента.
Гаврюшка только хлопал в ответ глазами. За него выступил вперед с ответом Стрельников.
– Ваше высокородие, позвольте слово сказать-с!
– Говори, братец!
– Возможное ли теперича дело, чтоб они не поверили, коли мы, значит, даже руку, с позволения сказать, под себя клали! По-ихнему, теперича какой это разговор? «Верное слово» – и больше ничего!
Прокоп вопросительно взглянул на «православного жида».
– Это так точно, ваше высокородие! – засуетился последний. – Это у них… Это ежели кто руку под себя положил…
– Позвольте, Экономид Мурзаханыч! – вступился Стрельников. – Я их высокородию все объясню. Ваше высокородие! Возможно ли мне этих делов не знать, коли я этого самого жида… другой, значит, козла своего столько не знает, сколько я этих жидов наскрозь проник!
– Ой ли? Очень уж, погляжу я, ты хвастаться ловок! А ты знаешь ли, что значит «елабужский мещанин»?[184]
– И это знаю-с! Я все знаю-с. Потому я, ваше высокородие, не токма что в Елабуге, а даже в самом Париже проживание имел-с!
– Ври, дурак!
– Верное слово, ваше высокородие! Потому тятенька у меня человек строгий, можно сказать, даже ровно истукан простой… Жили мы, теперича, в этой самой Елабуге, и сделалось мне вдруг ужасть как непросторно! Тоись так непросторно, так непросторно! Ну и стал я, значит, пропадать: день меня нет, два дня нет – натурально, от родителев гнев. Вот и говорят мне тятенька: ступай, говорит, сукин сын, куда глаза глядят!
– Да в Париж-то тебя как нелегкая занесла?
– Постепенно-с. С господами приехал-с. Я, ваше высокородие, при каммуне сторожем состоял!
– Ну?
– Точно так, ваше высокородие. Только я, конечно, по чувствам своим больше до господина Тьера касательство имел… Утром, известно, в каммуне служишь, а вечером – касательство в Версали-с…
Стрельников смотрел так ясно и даже интеллигентно, что Прокоп, несколько раз во время разговора подмигивавший «православному жиду», окончательно повеселел.
– Выжига, значит!
– По нашему званию, ваше высокородие, никак без этого невозможно-с! Теперича, например, хоть бы вы-с. Призываете вы меня: предоставь мне, Стрельников, то али, положим, хочь и другое! Должен ли я вашему высокородию удовольствие сделать?
– Только ты смотри у меня, держись в струне, не сбренди! Я, брат, ведь зол! Я тебя – ежели что – в треисподней достану! Как только он тебя свидетелем вызовет – сейчас ты его удиви!
– Ваше высокородие! Довольно вам сказать: как перед истинным, так и перед вами-с! Наплюйте вы мне в лицо! В самые, тоись, глаза мне плюньте, ежели я хоть на волосок сфальшу! Сами посудить извольте: они мне теперича двести рублей посулили, а от вас я четыреста в надежде получить! Не низкий ли же я против вас человек буду, ежели я этих пархатых в лучшем виде вашему высокородию не предоставлю! Тоись, так их удивлю, так удивлю! Тоись… и боже ты мой!
………………………………..
Далее я не слушал: я понял.
Но тут нить моего сновидения прерывается окончательно. Я чувствую, что лечу стрелой через необозримое пространство: лечу, лечу… и, наконец, упадаю на самое дно пропасти.
Прошло двадцать пять лет; девятнадцатый век на исходе, а Прокоп все еще судится. Из похищенного миллиона у него осталось всего-навсе двести пятьдесят тысяч, а он в течение двадцати пяти лет, несмотря на всю быстроту судопроизводства, едва-едва успел дотянуть до половины буквы В. Сто двадцать пять городов, местечек, посадов и крепостей были свидетелями торжества его добродетели, но сколько еще тысяч городов предстоит впереди – это невозможно даже приблизительно определить. К несчастию для Прокопа, благодаря чрезмерному развитию промышленности, каждый год, как на смех, возникает множество новых городов и местечек, так что ему беспрестанно приходится возвращаться назад, к букве А. А тут еще и другое неудобство: порядок переезда из одного города в другой, вследствие канцелярского недоразумения, принят алфавитный, и Прокоп по этой причине обязывается переезжать из Белева в Белозерск, из Белозерска в Белополье и т. д.
В настоящую минуту он в Верхотурье (Пермской губернии) и деятельно готовится к переезду в Верхоянск (Якутской области)…
Европа давно уже изменила лицо свое; одни мы, русские, остаемся по-прежнему незыблемы, счастливы и непреоборимы… В Европе, вследствие безначалия, давно есть нечего, а у нас по-прежнему всего в изобилии. Идя постепенно, мы дожили до того, что даже Верхотурье увидело гласный суд в стенах своих. Благо Уральский хребет перейден, а там до Восточного океана уж рукой подать!
Благодаря этой постепенности успехи, которые сделала русская жизнь в продолжение последних двадцати пяти лет, поистине изумительны. В каждом городе существует клуб, в котором за 75 копеек можно получить неприхотливый, но сытный обед, состоящий из трех блюд. Исправники не называются больше исправниками, а носят титул «излюбленных губернаторами людей» и в этом качестве занимают в клубах должности «главных старшин». Вредный административный антагонизм исчез совершенно; земские управы, изнемогши в борьбе с мостами и перевозами, оставили за собой лишь уездную и губернскую статистику, но зато довели эту науку до такого совершенства, что старик Кеттле, приехав однажды в Балахну («Балахня – стоит рот распахня», – говорит народная пословица), воскликнул: «Nunc dimittis!»[185] – и тут же испустил многомятежный дух свой. Городские головы оставили за собой одну специальность: угощать по воскресеньям «излюбленных губернаторами людей» пирогами. В судах безначалие устранено окончательно благодаря тому, что независимость судей была счастливым образом уравновешена перспективою повышений и наград. Самые судьи собирались только по субботам единственно для того, чтобы закончить дела, начавшиеся еще в «эпоху независимости», и затем, условившись, куда идти вечером в баню, и явив миру пример судопроизводства гласного и невредного, расходились по домам. Хотя же рядом с «новыми» существовали еще «новейшие», но и им делать было нечего за отсутствием преступлений и процессов. Воровать и грабить было воспрещено строго-настрого, а в 1891 году, по инициативе белебеевского «излюбленного губернатором человека», всем ворам было поставлено в обязанность подать о себе особые ревизские сказки, по исполнении чего они немедленно были посажены на цепь, и тем сразу прекращены были способы для производства дальнейших с их стороны беззаконий. Гражданские процессы тоже