Шрифт:
Интервал:
Закладка:
28.9.1940
Мы встали рано, радуясь, что светит солнце. Тепла нет, но терпимо. Мамаша Мари дала нам три литра молока и сидит с нами за завтраком. Щебечет с самого утра, как воробьи во дворе. Персонаж из романа. Она настолько законченна и совершенна в своем роде, как фуга Баха. Двигаемся дальше. Мамаша Мари целует нас в лоб, мы ей руку, что вводит ее в транс. Она бежит в сад, срывает астры и одаривает нас букетиком. C’est pour votre femme — ne les perdez pas…[227] Тадзио прощается с лохматым Поло: «Пока, вифлеемский пастушок, пока». Поло сердечно улыбается. Окрестности скучные, но ровные, и мы едем, не слишком напрягаясь. Около полудня небо затянуло облаками, и начался небольшой дождь. Такой осенний мелкий дождик, французская bruine[228], из-за которой промокаешь мягко и обстоятельно. Холодно и мрачно. Проезжаем мимо аэродрома, на нем еще лежат французские истребители (похожие на бристолевские{123}), наполовину сожженные. Дождь усиливается настолько, что мы вынуждены переодеться и уложить вещи по-другому. Заходим на придорожную ферму и прячемся в сарае для телег. К нам вышла старуха с тростью, злобная и ворчливая. Полная противоположность мамаше Мари. Очень неохотно соглашается на нашу короткую остановку под крышей ее сарая, что-то бормочет и все время следит за нами. Тадзио говорит, что с удовольствием «вмазал бы этому сгнившему гробу в клюв», но боится, что слишком много трухи будет. Представляю себе, как старуха терроризирует членов семьи, которые ждут ее смерти, чтобы получить наследство. Сказав пару слов, она постукивает тростью о землю, беспокойно вертится и сверлит нас маленькими глазками. Я уверен, что она видит всё: даже то, что происходит вне ее поля зрения. Сконцентрированная злоба и подозрительность в скрюченном старческом теле. Тадзио переодевается и по-другому складывает вещи, все время разговаривая со старухой. «Ну, чего вылупилась, кислятина, ничего мы не стащим с твоей паршивой хасиенды. Стучи, Яга, стучи палкой, тебе смерть косой постучит. Что? Одеяла не видели, милостивая государыня? Это наше, не твое, старая кочерга…» А старуха опять ему что-то говорит. Видя, что мы уже заканчиваем и собираемся ехать дальше, она обошла нас сзади и стала подгонять палкой. Для меня это было уже слишком, и я рявкнул «по-господски» на жаргоне: F… moi la paix, vieille crécelle, sommes pas des valeurs… Merde![229] И уселся на дышле, вытаскивая сигареты. Она успокоилась и отошла в угол. Тадзио произнес длинную речь по-польски и закурил. Дождь немного утих, старуха беспокойно озиралась. Мы выехали на шоссе.
Въезжаем в Осер. Дождь снова полил, и небо настолько затянуто черными тучами, что в городе царит полумрак. На улицах никого — абсолютная пустота. Я хочу купить спички и хлеб. Но спичек нигде нет. Промокший, бегаю от бистро к бистро; уже три недели нигде нет спичек. Захожу в булочную. Хозяйка, молодая и красивая, не соглашается продать мне хлеб без карточек. Объясняю ей, прошу, говорю, что мы возвращаемся в Париж и хотим есть. Ничего не помогает. Я вижу, что она и хотела бы продать, но боится. Дрожит вся и почти плачет: Chaque soir ILS me comptent les tickets[230] — я не могу вам продать даже грамма без карточек… По стеклам булочной, как из ведра, льется вода, желоба звенят и захлебываются. Я стою и уже ничего не говорю. Молчу. Тишина. И вдруг женщина заплакала, бросилась к полке, схватила большую буханку, подбежала ко мне. Обняла меня одной рукой, прижала голову к моему плечу и пронзительно зарыдала, другой рукой впихивая мне хлеб. Рыдая, она почти кричала. Сквозь плач прорывались слова: Prenez, mangez… vous êtes jeune…[231] Она погрозила кулаком в сторону улицы…tant pis… j’ai pas peur… ILS… ILS ont défendu de vendre…[232] В конце концов, она не могла больше говорить, заходясь плачем, и только иногда с трудом говорила в мою мокрую ветровку «ILS», заходясь от бессильной злобы и бунта. Я погладил ее по голове, медленно отодвинул и усадил на стул. Она села, согнувшись, с опущенной головой. Я вышел, ничего не сказав. Шум дождя на улице, полумрак булочной, одно лишь понятное и вырывавшееся вместе с рыданиями слово ОНИ — все это было настолько ужасно, как некоторые новеллы Мопассана. Я читал одну такую о временах Франко-прусской войны. Не помню ни названия, ни даже содержания, но знаю, что пережил подобное и что так ДОЛЖНО было быть. Что-то тяжелое обрушилось мне на голову и на сердце, огромный серый железный шлем. ИХ шлем. Мы стоим под козырьком, окруженные водной бахромой. Я прячу хлеб и все время слышу плач и рыдания в хлюпающей пустоте дождливого дня. Я все еще чувствую ее лицо на плече, и мне тоже хочется плакать… В залитый солнцем сад, где играли в песочнице счастливые дети, ворвался мерзкий мальчишка, растоптал куличики, разрушил замки, насыпал песок в мешочки со вторым завтраком и дергает за волосы белых девочек и мальчиков в белых гофрированных воротничках.
По улице плетется согнутый старик, укутавшись в пелерину с капюшоном. Идет и постукивает тростью по тротуару. Вдруг с треском пролетел мотоцикл, разбил вдрызг большую лужу и исчез. Вода попала на пелерину. Старик остановился, перестал стучать тростью, выпрямился и погрозил кулаком, что-то тихо скуля, вроде