Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В смысле?
— Начинаешь терять гибкость. Подвижность. О, конечно, остается множество способов продолжать лелеять иллюзии молодости. В том-то и дело. Иллюзии, сынок, понимаешь? И твоя мечта, какой бы страстной она ни была, превращается в воспоминание. Приходит усталость. А усталость делает человека уязвимым.
Если честно, я почти и не слушал, чего он там болтает. Просто радовался, что он вновь стал похож на моего прежнего отца. Я имею в виду ту счастливую смесь напыщенной рассудительности, жалости к себе и здравого смысла, которую я с таким удовольствием опять разглядел в его словах. Оставалась, однако ж, проблема, что делать с нашей своевольной лодкой. Я бы назвал яхту хулиганистой, но ведь ей девяносто лет в обед. Такое впечатление, что на ее борту промышляют некие силы, мощь и опасность которых даже сравнивать нельзя с хулиганством. Яхта одержима нечистой силой, не иначе.
В эту секунду я невольно обратил внимание на зеркало. То самое, небольшое зеркало в латунной оправе, в котором я заметил отражение Сполдинга при своем первом и ужасающем посещении яхты. Оно висело на прежнем месте.
— Отец, ты должен прямо сейчас подняться на палубу. Надо попытаться развернуть судно, взять его под контроль. Или ты шкипер, или нет. Я считаю, что да.
— Бог свидетель, так оно и есть, — сказал отец и даже пристукнул кулаком по столешнице.
Челюсть его выпятилась, он прямо взглянул мне в глаза. Похоже, он настроен серьезно. Может, мне удалось вновь разжечь в его душе пламя гордости? В конце концов, речь шла о давней отцовской мечте, которая вдруг деградировала до уровня кошмара. А может, он вспомнил, что лодку благословил монсеньор Делоне. Как бы то ни было, обретя некое подобие нахальства и надежды на благоприятный исход, мы полезли наверх.
Туман сгустился еще больше, и опять-таки мне показалось, что скорость «Темного эха» возросла. Я крутил штурвал, но яхта упорно не желала сворачивать со своего курса. Мы подняли паруса, пытаясь заручиться поддержкой ветра, раз уж именно на это и рассчитаны яхты. Поддержки, впрочем, никакой не было, потому как ветер отсутствовал. Паруса угрюмо провисли в тумане, напоминая погребальный саван. Мы бросили за борт плавучий якорь, желая хотя бы замедлить движение, погасить импульс. Якорная цепь натянулась, кабестан зазвенел от напряжения, но шхуна как ни в чем не бывало рвалась вперед, рассекая зеркальную океанскую гладь.
— Можно подумать, мы ее только раззадорили, — заметил я.
— Это мы его раззадорили, — возразил отец, склонившись над нактоузом. — Если не свернем с курса, то дней через пять-шесть достигнем ирландского берега. И там пойдем ко дну. Или же налетим на мель. А может, разобьемся о скалы графства Клер.
У меня перед глазами уже стояла картинка, где на переднем плане кипящий прибой мотал доски, измочаленные об исполинские и ко всему безразличные мохерские утесы. И нам предуготовлена такая участь?
Мы стояли друг напротив друга. Туман пощипывал кожу, в легких накапливалась соль, крутом царила тишина, если не считать журчания воды за кормой семидесятитонного судна, на борту которого мы очутились в положении заложников. Или пленников. Несмотря на то что отец упомянул-таки Сполдинга, я не разделял его мнения, будто, дескать, привидение делит с нами этот вояж. Скорее я бы сказал, что во всем мире из людей остались лишь мы двое. Чувство полнейшей оторванности и беспомощности выводило из себя.
— Ладно, Мартин, пойду-ка я вниз. Я тут ничего поделать не могу.
— Можно подумать, там есть что делать.
— Хотя бы напьюсь.
Я промолчал.
— В общем, пошел я.
Я постоял еще с минуту, а затем спустился и сам. Включил компьютер, но электронная почта не желала работать в обе стороны. Тогда я взялся за сочинительство — эта привычка стала чуть ли не маниакальной, потому как надеялся, что обрету больше спокойствия таким путем, в отличие от отца, который искал бы утешения на дне бутылки.
К изложению этой повести я приступил вечером того дня, когда отец приобрел яхту на аукционе Буллена и Клоура. На протяжении прошедших недель и месяцев добросовестно продолжал печатать. Рукопись — вернее, диск — я захватил на борт «Темного эха», где перенес файл на мой маленький белый ноутбук. Сидя за клавиатурой и наблюдая за тем, как разрастается текст, я порой задавался вопросом, зачем мне это надо. Мое творение напоминало смесь дневниковых записей, исповеди и хроники событий. При перечитывании появлялось ощущение, что тон повествования звучит иногда помпезно, а порой срывается на истерику. Единственным достоинством была неприукрашенная правда. Каждое напечатанное мною слово — что раньше, что секунду назад — являлось точным отражением происходящего. Сейчас, по крайней мере, я наконец понял, зачем это делаю, возлагая надежды на удачу или провидение. С другой стороны, уверенности никакой нет. Удача кажется элементом, которого крайне недостает на борту «Темного эха».
Поток мыслей прервался ревом, раздавшимся из отцовской каюты. То ли от боли, то ли в пароксизме триумфального восторга. Как бы то ни было, рев этот прозвучал по причине, которая никак не могла быть объяснена простой выпивкой. Я оторвался от компьютера, прошел в сторону кормы и громко бухнул кулаком в дверь.
— Заходи, Мартин.
На столе стоял некий ларец, вернее даже, рундучок, в котором матросы хранят свои пожитки. Старинный, окованный железом и пошедший пятнами от морской воды. Отец, судя по всему, чуть не надорвал себе жилы, водружая его на столешницу. Я мельком оглядел каюту. Оказывается, он снял одну из деревянных панелей, которыми был обшит правый борт. Внутри образовавшегося темного проема проглядывали шпангоуты и усилительные стяжки на переборке.
— Представляешь, услышал какой-то стук, — сказал отец. — Вот и решил поглядеть, что к чему… Должно быть, эта вещь принадлежала Гарри Сполдингу.
«Или братьям Уолтроу», — молчаливо возразил я и сглотнул. Хотя Габби Тенча тоже нельзя сбрасывать со счетов… Но как вообще такое возможно? Ведь человек, назвавшийся Джеком Питерсеном, обязательно наткнулся бы на рундучок во время ремонта. Я уж не говорю о том, что подобных ремонтов, да еще капитальных, яхта за свой век видела не один раз и не два. Ну и каким образом эта вещь пролежала на борту восемьдесят с лишним лет? А вот отца эти обстоятельства не смутили. И он был к тому же уверен, что услышал, как рундучок ни с того ни с сего затрясся в своем темном хранилище, когда яхта шла по прямому курсу на гладкой, как стекло, воде.
— Мартин, там в кладовке есть слесарный ящик.
Я кивнул. Знаю-знаю.
— Давай принеси какой-нибудь ломик.
Замок на рундучке был сделан из латуни. Потемневшей от времени, разумеется, но в целом не прокорродировавшей. Я сходил за ломиком и помел замок. Открыл крышку. Изнутри поплыла застоялая, мертвая вонь, которая никак не могла образоваться за несколько недель. Речь шла о годах; десятилетия минули с тех пор, как внутренность рундучка открывалась свету и воздуху.