Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
В клубе ФОСПа, в том самом «ростовском» доме, где и сейчас помещается Союз писателей, в зале, где в апреле 1930 года лежал мертвый Маяковский, в двухсветном, неудобном зале с низкой сценой и крошечной комнаткой сзади, Пастернак читал только что законченного «Спекторского». Он вышел на сцену, красивый, совсем молодой, смущенно и приветливо улыбнулся, показав белые зубы, и начал говорить ненужные объяснительные фразы, перескакивая с одного на другое, потом вдруг сконфузился, оборвал сам себя, сказал что-то вроде: «Ну, вот сами увидите…» – снова улыбнулся и начал тягуче: «Привыкши выковыривать изюм певучестей из жизни сладкой сайки…» Я и сейчас, через тридцать с лишним лет, могу скопировать все его интонации, и, когда пишу это, у меня в ушах звучит его густой, низкий, носового тембра голос. «Пространство спит, влюбленное в пространство…» А в открытые окна доносился запах лип и дребезжание трамвая № 26 на улице Герцена.
(Гладков А.К. Встречи с Борисом Пастернаком. С. 60)
* * *
Осенью 1930 года, по приглашению М.Ф. Андреевой[191], Борис Пастернак читал «Спекторского» в зале Дома ученых на Кропоткинской. Успех громадный. Тишина. Холодок по спине. Материальное ощущение все возраставшего силового поля между поэтом и аудиторией. В конце вечера зал, как один человек, встал, ликуя, окружил поэта и двинулся вслед за ним к выходу.
Опьянение поэзией, элевксинские таинства – не миф. Высоко поднятые руки, радостные крики: «Эввива! Эвоэ!» – в переводе на русский: «Браво! Здорово! Великолепно!» – эпидемия высокой болезни. Радость дарить и получать, понимать великое наслаждение искусством.
Прекрасно счастливое лицо Бориса Пастернака: в нем и смущение, и гордость, и бодлерово веселье, и озаренность – все сбылось!
Путаясь в лианах хмеля, зал вылился из узкой двери на внутренний дворик клуба. И на прощанье счетчик этой неистовой поэтической радиации забился еще сильнее. «Вы – замечательный! Чудесный! Самый лучший! Великий! Гениальный поэт!»
Пастернак растроганно и смущенно отрицал эти чрезмерности жестами, головой. Вдруг рядом девушка закричала: «Вы – первый поэт страны!» И это простое числительное «первый» вдруг резко отрезвило его. Строго он сказал: «Нет, первая – Марина Цветаева».
Никто не знал Марины, не заметил никто, как отключился Пастернак от праздника к уединенности. Напротив, найдя меру оценки, зал, все еще роем, в такт всплескам рук шумел складами: «Са-мый пер-вый! Пер-вый! Са-мый пер-вый поэт страны!»
И еще одно слово разошлось из этого зала, вошло в обиход: интеллектуальная поэзия Пастернака.
Но за официальным занавесом нарастало и прорывалось в печать какое-то недовольство. Критика в адрес «Спекторского». После «Девятьсот пятого года» и «Лейтенанта Шмидта» от него ждали чего-то вроде «Семена Проскакова»[192]. И уже совершенно определенно – репортажа с новостроек, например поэмы о Днепрострое.
Доклад Асеева в декабре 1931 года в деловом зале флигеля Союза писателей на Поварской «О состоянии современной поэзии» был прямо направлен против Пастернака.
…Длинный узкий зал был полон. Доклада ждали. Докладчик дошел до кульминации: «Некоторые поэты, как, например, Пастернак, пренебрегают своими общественными обязанностями, не ездят на новостройки, занимаются кабинетной работой, им чужд пафос строительства новой жизни, пульс пятилеток…»
В конце зала незаметно открылась дверь. Вошел Пастернак. Слушал. И зал, начиная с задних рядов, – такое не увидишь – зал тихо встал, обратясь лицом к Пастернаку.
Асеев не сразу понял красноречивую стену спин слушателей, потом вскочил с кафедры и быстрыми шагами стал пробираться по длинному проходу, на ходу меняя выражение лица, раскрыв объятия, заговорил о дружбе.
С неопровержимо мягкой улыбкой и озорным блеском в глазах Пастернак сказал словами Бюффона[193]:
– Да, да, конечно. «Я побью вас палкой, а потом стану уверять в любви».
(Гонта М.П. Мартирик // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 1. С. 254–255)
* * *
Нужно сказать, что с Борисом Леонидовичем мы шли 15 лет вместе[194], и весь тот мальчишеский жар к овладению технологией мы провели вместе. Казалось бы, нет ничего, что могло бы разлучить нас <…> мне казалось, что наши пути шли параллельно, потом они на полградуса разошлись, и это развело так, что пути пошли в противоположные стороны. И пытаясь в докладе позвать Пастернака опять, возможно, где-то встретиться, я имел в виду главным образом товарищеский, серьезный разговор о поэзии. И мне крайне неприятно, что силой такой аудиторной поддержки, чрезвычайно вредной <…> Пастернака опять относит в сторону от этого разговора, что Пастернак натягивает удила, что он опять бросится в небеса поэзии при помощи той поддержки, которую вы ему даете, которая пружинит его от земли. Вы сочувствуете тем установкам, которые ему абсолютно не полезны и отрывают его от возможности разговора. Я сказал на одном собрании, что Пастернак вовсе не такой беспомощный, чтобы нуждаться в поддержке. Тогда очень хороший женский голос мне назидательно сказал: «Пастернак высокоталантлив». Как будто все этим кончается. Как будто «высокоталантлив» нужно запечатлеть на нем, как крышку склепа, а там как хочешь разбирайся. С этой фразы разговор и начинается. После этого и нужно говорить, какие условия формировали эту высокую талантливость, какой его личный опыт в этой окончательной отработке высокой талантливости. И больше того, когда дело идет о его капризничании, вы похлопываете, и он все больше взрывается штопором вверх.
(Асеев Н.Н. Сегодняшний день советской поэзии: авторизованная машинопись доклада, прочитанного 10 и 13 декабря 1931 г. // Б.Л. Пастернак: pro et contrа. Т. 1. С. 411–412)
* * *
Здесь выступал т. Пастернак. Он говорил о том, что искусство сохраняется и культивируется, потому что это одно из наиболее «загадочных явлений», которые переданы нам по прямой преемственности от прежних культурных ступеней духовного развития человечества. Но это мнимая загадочность. Пастернак заявлял далее о том, что поэзия сама ставит себе цель, что не может идти речь ни о каком социальном заказе. Понятно, что здесь Пастернак говорил не о вульгарном понимании социального заказа, он ставил вопрос гораздо шире. Его положение об «искусстве, которое само ставит себе цели» было протестом против периода социализма, который требует от поэтов типа Пастернака решительной перестройки, решительного разрыва с прошлым. Свяжите эти выступления Пастернака с системой взглядов, изложенной в «Охранной грамоте», с его представлением о творческом развитии Маяковского (революционный, пролетарский поэт Маяковский остается непонятным, чуждым и враждебным Пастернаку, ибо качественный скачок в поэзии Маяковского им отрицается) – и вы поймете, что в выступлениях на дискуссии, как и в своих книгах, т. Пастернак выступает как наиболее яркий представитель буржуазного реставраторства в поэзии. И основное, над чем нужно подумать сегодня Пастернаку, – это над тем, что атмосфера поддакивания, лести, сочувствия всякому, пусть самому неправильному слову, которое Пастернак говорит (а такая атмосфера сильна в ВССП), объективно является провокацией, которая мешает Пастернаку встать в ряды современной революционной поэзии (аплодисменты). Думал ли Пастернак над тем, выразителем чьих настроений и мыслей является его поэзия сегодня, в нашей социалистической стране, над тем, какие чувства и мысли будит и поднимает его сильная и большая поэзия, над тем, чьи чувства и мысли эта поэзия будет будить завтра или послезавтра, когда мы вступим во вторую социалистическую пятилетку?