Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вихрем, прыгая через ступеньку, он взлетел на четвертый этаж. Схватил дверной молоток, отпустил без удара, сунул руку в карман за ключами, брякнул ими, вытащил руку без ключей. И новым вихрем, вдвое быстрее прежнего, горным козлом перескакивая через пролёты, хватаясь за перила, каждую секунду рискуя сломать шею, ссыпался обратно на второй этаж, где размещались мастерские.
Да, правда.
Из-за этой двери он слышал голоса.
На бегу не опознал говоривших, это случилось уже выше, перед квартирой Заикиной – и бросило Алексеева из зенита в крутое пикѐ. Вот и вывеска, прибитая гвоздями к дверной филёнке: «Ремонтъ и пошивъ обуви. Мастерская Ашота Ваграмяна».
Мастерская была не заперта. Чахлая цепочка – не чета заикинской входной цепи, на той хоть котов учёных води! – оторвалась с мясом, когда Алексеев пинком распахнул дверь. В свете керосиновой лампы, стоявшей на конторке – здесь, по всей видимости, принимались заказы – он увидел верстаки, сапожные болванки, ящики с дратвой и обрезками кожи, обувь, предназначенную для ремонта, и уже чиненую, ждущую прихода хозяев.
Вся троица нюансеров пила чай.
Несмотря на позднее время, они собрались здесь. Любовь Радченко, сидя на табурете, наливала себе из закопчённого медного чайника. Привалившись боком к стене, Лейба Кантор сосал кусок колотого сахара, смоченный в кипятке. Звучало так, словно Кантор был графом Дракулой, а сахар – несчастной Мѝной Меррей, жертвой вампира. Ашот Ваграмян устроился за конторкой, вертел в пальцах граненый стакан без подстаканника.
– Когда бы вам сойтись втроём? – ядовито произнёс Алексеев. Язык превратился в королевскую кобру, отрава так и капала. – В дождь, под молнию и гром?
И сам себе ответил:
– Как только отшумит резня, тех и других угомоня.
– То будет на исходе дня, – подвела итог Радченко, не чуждая театру. – Шекспир, «Макбет». Акт первый, сцена первая. Присаживайтесь, Константин Сергеевич, вот стул. Что-то случилось?
Алексеев пододвинул стул. Сел верхом, сложил ладони на спинке:
– Ничего особенного. В меня стреляли, а так всё в порядке.
Он еще никогда не видел, чтобы люди так бледнели. Не мастерская, а салон восковых фигур мадам Тюссо. Нюансеры смотрели на него, как цензорская комиссия – на спектакль одного актера, и актёр только что серьёзно дал маху. Начал богохульствовать, например, или оскорбил царствующую особу, или снял штаны и показал комиссарам голую задницу.
– Когда? – выдохнул Ашот.
– Где? – вмешался Кантор.
– Кто?!
За Радченко сегодня оставались финалы.
– Стрелок не представился, – кобра во рту Алексеева сцедила ещё не весь яд. – Я чудом остался цел. Если бы не кот... если бы не дворник... Господи! Вы только послушайте меня! Кот, дворник... Вы полагаете, я рехнулся?
– Нет.
Кантор положил обсосанный кусок сахара на блюдце:
– А я говорил вам, Любовь Павловна! Это падение на кладбище... Оно противоречило всей комбинации! Константин Сергеевич, вы же упали? Я видел, как вы упали! Вы чуть не напоролись на острия ограды...
– Упал, – подтвердил Алексеев. – Чуть не напоролся.
Растянутые связки в паху болели до сих пор. Не надо было столько ходить пешком...
– Вот! – торжествуя, воскликнул Кантор. Пальцы его вцепились в бороду, дёрнули раз, другой. – Я же говорил! А вы со мной спорили... Упал, пострадал, прикоснулся к фамилии Заикиной на плите! Этого не должно было произойти! Он в тёплом мире, откуда все эти неудачи?!
– Перчатку испачкал, – брюзгливо добавил Алексеев. Он сам себе напомнил ябеду, жалующегося директору гимназии на обидчиков. – Снег ещё этот... В рот залетел.
Алексеева трясло от возбуждения. Он прислушался к себе – по старой привычке, анализируя ощущения, выстраивая их в систему. Возбуждение было знакомым. Так его трясло после «Отелло» и «Уриеля Акосты»; так его трясло после Лиона, когда он, рискуя разоблачением и судебным процессом, умыкнул секреты скрытных лионских канительщиков. Он не знал, как человека должно трясти после покушения на его жизнь, но полагал, что это происходит как-то иначе. Оказалось – чепуха, трясёт самым обычным образом.
– Какой снег?
– С памятника Кадминой. В рот, говорю, залетел. Ветром надуло.
– И что?
– Ничего. Вкус у него... Фосфорный, как спичку жевал.
В мастерской повисла пауза.
Это была королева пауз. Такие умел брать Мамонт Дальский, грандиозный драматический любовник, Гамлет, Чацкий и Карл Моор[1] в одном лице – он вешал их над сценой, словно дамоклов меч, и зал боялся дышать, пока не прозвучит следующее слово.
– Вот! – Кантор очнулся первым. – А вы мне не верили! Он должен был прийти на кладбище, явиться с утра! Это вписывалось в комбинацию, и он почуял, понял без напоминаний, сделал ход... А падать он не должен был! Если он в тёплом мире, почему он упал?! Если он мебель, как он почуял?
Ашот отпил чаю.
– Щётка, – задумчиво пробормотал сапожник. – Зубная щётка.
– Щётка? – заинтересовалась Радченко.
– У него пропала зубная щётка, – Ашот говорил об Алексееве в третьем лице, как о постороннем человеке. – Я нашёл. Щётка не пропала, её переставили. Я уравновесил щётку саквояжем.
– Он не мебель, – добавила Радченко, кивком указав на Алексеева. – Не просто мебель. Он нюансер, у него открылись дверцы.
Мужчины уставились на Алексеева. Он машинально проверил ширинку: застегнута ли? Актёрская привычка: перед выходом на сцену подтяни брюки и проверь ширинку... Перед входом на совет директоров сделай то же самое.
– Это меняет дело, – Ашот кусал губы. Как у него при этом получалось говорить, и говорить внятно, оставалось загадкой. – Это усиливает все воздействия. Но если в него действительно стреляли...
– В меня! – взорвался Алексеев. – Даже если я мебель, извольте говорить обо мне, как о человеке! О присутствующем здесь человеке!
– Извините, ради бога, – Ашот опустил стакан на конторку. – Это из-за потрясения. Вы даже не представляете, насколько я потрясён...
– Вы? Насколько же тогда потрясён я?!
– Да, да, конечно. Понимаете, если убийца заикинского правнука погружается в холодный мир, у него падает удача. На данном этапе он, скорее всего, сходит с ума. Но вы! Останься вы простой мебелью, вы всё равно находитесь в тёплом мире, по контрасту с убийцей. Вы не должны падать, в вас не должны стрелять...
– Если два нюансера тянут кого-то в разные стороны, – Алексеев повернул голову к Радченко, – это не заканчивается добром. Лошади разрывают жертву. Любовь Павловна, это же ваши слова, помните? Двум режиссёрам нельзя работать над одним спектаклем. Иначе ни тот, ни другой не захочет поставить своё имя на афишу! Это уже мои слова. Вы все работаете над одним клиентом, ставите один спектакль. Вам не кажется, что с клиентом работает кто-то ещё?