Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Б. П.: Неужели вы, Иван Никитич, полагаете, что я предпринял эту лихую атаку на гения, не имея в тылу другого гения, а именно отца-основателя психоанализа? Фрейд освещает и эту проблему. Он говорит, что одним из приемов изживания Эдипова комплекса – ненависти к отцу – является отождествление с матерью. Мол, если б я был мамой, то отец любил бы меня и не грозил кастрацией. Напомню, что страх кастрации есть у мальчиков непременный элемент их Эдипова комплекса: так наказывается отцом соперничество за мать. Понятно, что все это переживается бессознательно, не вербализуется, не выходит на уровень сознания. И вот эта идентификация с матерью порождает гомосексуальную установку. Словами самого Фрейда:
Страх перед отцом делает ненависть к отцу неприемлемой, кастрация ужасна, как в качестве кары, так и цены любви. Из обоих факторов, вытесняющих ненависть к отцу, первый – непосредственный страх наказания и кастрации – следует считать нормальным, патогеническое усиление привносится, как кажется, лишь другим фактором, боязнью женственной установки. Ярко выраженная бисексуальная склонность становится, таким образом, одним из условий или подтверждений невроза. Эту склонность, очевидно, следует признать и у Достоевского, и она (латентная гомосексуальность) проявляется в дозволенном виде в том значении, какое имела в его жизни дружба с мужчинами, в его странно нежном отношении к соперникам в любви и в его прекрасном понимании положений, объяснимых лишь вытесненной гомосексуальностью, как на это указывают многочисленные примеры из его произведений.
Фрейд не указывает эти многочисленные произведения, но мы можем сделать это за него. Еще в раннем рассказе «Слабое сердце» персонаж Вася с восторгом говорит своему другу Аркадию Ивановичу, как они замечательно будут жить втроем, когда Аркадий Иванович женится. Чуть ли не основной эта тема выступает в романе «Униженные и оскорбленные»: это Иван Петрович, молодой князь Алеша и Наташа. И уже основной и единственной тема делается в повести «Вечный муж», где герой влюбляется во всех любовников своей жены.
В психоанализе этот сюжет называется «мотив Кандавла». Объясняю в двухтысячный раз. Кандавл – некий древний царь, который хвастался красотой жены перед начальником своей стражи Гигесом и даже однажды заставил ее явиться перед Гигесом нагой. В результате жена (звали ее, кажется, Клития) сговорилась с Гигесом, они убили Кандавла и зажили без него, сами по себе.
И. Т.: А ведь в жизни Достоевского был очень схожий эпизод: как он способствовал роману своей будущей первой жены, когда она, овдовев, не пошла за Достоевского, а завела роман с другим, каковому роману он всячески содействовал.
Б. П.: Что и требовалось доказать. Великий Учитель (имею в виду не Достоевского, а Фрейда) даром говорить не будет.
Но основное в анализе, данном Фрейдом, – это, конечно, сюжет замены мысленно убитого самим сыном отца российским императором и родившиеся отсюда монархизм и всякая реакционность Достоевского. И я бы добавил сюда еще один завиток – рассказ «Дневника писателя» о пресловутом мужике Марее, который успокоил мальчика Федю, когда ему привиделся волк. Страшный волк – это, конечно, Федин отец, а Марей предстательствует тех мужиков, которые убили разгулявшегося Михаила Достоевского. Вот происхождение мифа о народе-богоносце – индивидуальный чекан, приданный ему Достоевским.
Так что не ищите правды в монархически-православном народничестве Достоевского – это психологическое наваждение, невротический морок.
Салтыков-Щедрин
И. Т.: Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин. Есть такие русские отчества, которые запоминаются даже людьми, книг не читающими. Был, например, купец с отчеством Елпидифорович – жаль, в школе не проходили, а то знаменит был бы. Так и наш сегодняшний герой.
Б. П.: Думаю, я, Иван Никитич, не сильно ошибусь, если скажу, что Салтыков-Щедрин из всех русских классиков, из всей блестящей плеяды XIX века наименее читаемый автор. Что называется, «в школе проходят» – и не дальше и не больше. А собственно, что в школе дают? Сказку «Как один мужик двух генералов прокормил». И это действительно запоминается, причем не сам текст, а вот этот заголовок, ставший чем-то вроде пословицы. Ну, или еще один заголовок, одно название – «История города Глупова».
И. Т.: Название, собственно, другое: «История одного города».
Б. П.: Все все-таки знают, что город Глупов. Да вот и всё, пожалуй. Ну, разве что в лучшем случае прочитали список градоначальников, всех этих Брудастых, Бородавкиных и Грустиловых.
И. Т.: Угрюм-Бурчеева еще помнят.
Б. П.: Пожалуй, и Залихват-Перехватского, который въехал в город на белом коне, сжег гимназию и упразднил науки. Вот эта фраза как-то сидит в памяти помимо всего прочего. Но вообще говоря, это немало, когда слова помнятся помимо и вне автора, этакая анонимность многого стоит. Что называется, слова народные. Или из тех же сказок помнят кто поначитанней: знаешь ли ты, щука, что такое добродетель?
И. Т.: Это «Карась-идеалист».
Б. П.: Ну, да, и щука так изумилась, так изумленно разинула пасть, что карась сам в нее въехал.
Но дело не в этом, не в этих памятных словах и словечках. Помнят главным образом другое: Салтыков-Щедрин – сатирик. И в этом качестве и долженствует быть в памяти. И главное, чтоб объект сатиры не забывали: царское, мол, правительство. То есть сатира щедринская ограничивается вполне определенным адресом, к конкретному историческому времени приписывается.
И. Т.: А ведь Щедрина еще при жизни не сразу посчитали сатириком. Писарев статью о нем назвал «Цветы невинного юмора». Вот из этой статьи несколько фраз:
Вы смеетесь, читатель, и я тоже смеюсь, потому что нельзя не смеяться. Уж очень большой артист г. Щедрин в своем деле! Уж так он умеет слова подбирать; ведь сцена-то сама по себе вовсе не смешная, а глупая, безобразная и отвратительная; а между тем впечатление остается у вас самое легкое и приятное, потому что вы видите перед собою только смешные слова, а не грязные поступки; вы думаете только о затеях г. Щедрина и совершенно забываете глуповские нравы. Я знаю, что эстетические критики называют это просветляющим и примиряющим действием искусства, но я в этом просветлении и примирении не вижу ничего, кроме одуряющего. Рассказ должен производить на нас то же впечатление, какое производит живое явление; если же жизнь тяжела и безобразна, а рассказ заставляет нас смеяться приятнейшим и добродушным смехом, то это значит, что литература превращается в щекотание пяток и перестает быть серьезным общественным делом. Чтобы