Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Керим поехал в Стамбул и вернется только сегодня.
— Если он сегодня вернется, скажите ему, что он может меня вечером найти в синематеке в Анкаре.
Дверь синематеки была закрыта. Парень, который сидел в портновской мастерской напротив и шил куртку, сказал мне, не вынимая булавок изо рта:
— Я знаю, куда ходят есть люди, собирающиеся здесь.
Он долго вел меня по бесконечным улицам, пока мы не добрались до темного ночного клуба. Войдя туда, он что-то сказал какому-то мужчине, после чего у меня на столе тут же появился напиток. Я вылила потихоньку напиток, который странно пах, на пол и притворилась, будто заснула.
— Уже спит. Давай сюда такси.
Я вскочила и закричала:
— Вы — продукт американского империализма! Нет НАТО! Нет Вьетнаму! Да здравствует международная солидарность угнетенных народов!
Я выскочила из темного клуба и помчалась, не разбирая дороги, по Анкаре. Потом я снова нашла синематеку, дверь теперь была открыта, и портной, который хотел меня изнасиловать, опять сидел на своем месте и шил куртку. Увидев меня, он ткнул себя булавкой в палец. Я крикнула:
— Друг! Зачем ты меня обманул? Поберег бы лучше свою энергию и употребил ее на то, чтобы повысить свою политическую сознательность. Я понимаю тебя. Тебя угнетают, и поэтому ты хочешь угнетать еще более слабых. Но твое спасение не в этом. Твое спасение — это партия рабочих.
Другой портной перестал гладить и спросил парня:
— Чего это она говорит?
— Ничего. Сумасшедшая, наверное.
В зале синематеки сидели три человека. Они сидели рядком, и у каждого в руках была одна и та же газета, «Джумхуриет». Вместо их лиц на меня смотрели три одинаковые фотографии де Голля. Он прибыл в Стамбул и сказал турецкому правительству: «Оставайтесь в НАТО».
Рядом с ним я увидела трех одинаковых плачущих женщин в Чехословакии. Муж женщины ушел бороться с советскими солдатами и не вернулся. В какой-то момент трое мужчин одновременно сложили газеты и посмотрели на меня. У все троих были бороды, как у Че Гевары. Пока я рассказывала им о своей поездке, они все теребили свои бороды и время от времени восклицали:
— Ну какая ты храбрая девушка! Невероятно! Они все знали Керима. На полках в библиотеке стояли киножурналы, для которых он написал много статей о разных фильмах. Я была очень довольна и надеялась, что, когда Керим придет, эти мужчины с чегеваровскими бородами скажут ему: «Ну какая же у тебя храбрая девушка! Невероятно!»
Мы вместе пили чай и ели хлеб, помидоры и виноград, разложенные на газетах. Вечером в кино показывали фильм с Чаплином. Один из синематечных мужчин рассказал, что однажды в Африке показывали аборигенам кино, один фильм с Чаплином и один фильм о концлагерях в Германии. Аборигены, ничего не знавшие о Гитлере, смеялись над немецким фильмом больше, чем над Чаплином, им казалось очень забавным, что белые люди могут выглядеть такими изголодавшимися.
Когда Чаплин поцеловал руку девушке, в которую он был влюблен, кто-то взял меня за руку и покрыл ее поцелуями. Рука, которая держала мою, была как бархатная. Я подумала, что вокруг моего тела обвился длинный кусок бархатной ткани, который теперь тянет меня за собой на улицу. Когда Чаплин в конце картины ушел вместе с девушкой, размахивая тросточкой и теряя на ходу свои слишком большие башмаки, бархат уже утянул меня за собой из зала, а потом к себе в комнату, а потом в постель. Бархат раздел меня, я видела, как бесшумно падает на пол моя одежда. Снаружи не было фонарей, но зато у самого окна вились светлячки. Их огоньки кружились над моей одеждой. Бархат скользнул на пол, и теперь огоньки светлячков кружились над его телом, и оно превратилось в гусеницу шелкопряда, и шелкопряд покрыл меня слюной и начал прясть шелковую нить. Шелковые нити обвивались вокруг моего тела и завили меня всю. Я дышала, и мое дыхание было из шелка. И вместе с дыханием у меня выросли крылья, и я запорхала по комнате. Светлячки, кружившиеся за окном, отбрасывали свет на мои крылья, и у меня от этого кружилась голова. Я заснула и проснулась рядом с Керимом. Вечером он сбежал из казармы, чтобы встретиться со мной в синематеке.
— Ты первая девушка, — сказал он смеясь, — ради которой мне придется отсидеть несколько дней под арестом.
Синематечные люди рассказали ему всё о моей поездке. Он сказал:
— Ты всех удивила.
Он дал мне денег на автобус до Стамбула, а сам пошел в казарму отсиживать свой срок. Деньги хранили еще жар его рук, я оделась, но мое тело отторгало одежду, оно не хотело одежды, оно хотело надеть вместо платья Керима, который сейчас был на пути в казарму. Я сидела в автобусе, ехавшем в Стамбул, смотрела в окошко и видела, как мы занимаемся любовью — на лугах, в степях и в озерах. Потом я подумала, что он сидит рядом со мной, он выйдет вместе со мной в Стамбуле. В Стамбуле мне сплошь попадались мужчины, которые со спины были похожи на него. Я то и дело за кем-нибудь бежала. Один из этих мужчин шел по мосту через бухту Золотой Рог, и там я увидела, как слева по морю движется моя одинокая тень, и я не пошла по мосту, я поехала к маме и папе.
Моя мать все то время, пока меня не было, принимала успокоительные таблетки и как в тумане пролежала в постели. Отец опять колотил радио, пытаясь заставить его работать. Увидев меня, он рассмеялся:
— Слава Аллаху!
Пришла тетушка Топус и сказала:
— Тебе не совестно перед Аллахом? До чего мать довела!
— А ты знаешь, сколько людей сейчас в мире гибнет от голода? — спросила я тетушку Топус.
— Ты что, хочешь спасти весь мир?
— Да, — ответила я. — Я хочу спасти мир.
— Если ты хочешь спасти мир, почему ты доводишь свою мать до такого состояния? Она что, по — твоему, к этому миру не имеет никакого отношения?
Я пошла к маме, она все еще продолжала плакать. Луна светила сквозь шторы на под ушку и ее слезы.
— Знаешь, мама, нечего плакать, от этого никакого толку, тебе нужно книжки читать. Они помогут.
Я сняла с полки Достоевского и положила ей на одеяло. Она продолжала плакать, но книгу взяла и начала читать. Я вышла из комнаты, затворила за собой дверь и осталась стоять под дверью, слушать, как шуршат страницы. Потом я направилась в гостиную и сказала отцу:
— Папа, хватит тебе играться с радио, мне нужно работать.
Отец, как послушный ребенок, ушел в кухню. Я села за стол и написала репортаж о голодающих крестьянах «Хаккьяри взывает к Турции». На следующий день я отнесла репортаж в газету рабочей партии, и они сразу напечатали его. Мой педагог в училище, тот, что любил Брехта, сказал:
— Хорошую статью ты написала, но смотри, чтобы эта политика не отвлекала тебя от театра.
Политика не отвлекала меня от театра, но мой язык раздвоился. Одна половина моего языка говорила: «Да здравствует солидарность со всеми угнетенными народами мира!», другая половина моего языка произносила тексты Шекспира: «Спокойной ночи! Я тебе желаю такого же пленительного сна, как светлый мир, которым я полна».[60] Керим продолжал писать мне любовные письма из казармы, теперь он вкладывал в них осенние цветы и посылал краткие отчеты о положении дел в армии: «Нижние офицерские чины склоняются больше к фашизму, молодые офицеры — к социализму, армия разделилась на две части». Вскоре и партия рабочих разделилась на две фракции. Первая фракция говорила: «В Турции есть рабочий класс, который может легально привести партию рабочих к власти». Вторая фракция говорила: «Турция превратилась в колонию. Сначала — национал-демократическая революция, потом — социализм». Я пошла в партийный клуб. Члены партии не общались друг с другом, как прежде, а тихонько переговаривались, разбившись на множество мелких группок. И если раньше члены партии садились кто куда хотел, то теперь здесь были закрепленные места — стулья первой фракции и стулья второй фракции. Иногда члены партии, расходясь по домам, забывали на стульях свои куртки или сумки. И если куртка висела на стуле первой фракции, то никто из второй фракции не кричал вслед забывшему, что он оставил тут свою куртку.