Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На любом углу можно встретить человека, безумно и кощунственно утверждающего, что он, может быть, не прав. Каждый день встречаешь кого-то, кто допускает, что его взгляды неверны. Но его взгляды должны быть верны, или это не его взгляды. Мы того и гляди породим людей столь скромного ума, что они не поверят в таблицу умножения. Мы рискуем увидеть мыслителей, сомневающихся во всемирном тяготении – не приснилось ли им оно. Бывали насмешники слишком гордые, чтобы дать себя убедить, но эти слишком скромны, чтобы убедиться. Кроткие наследуют землю[259], но современные скептики слишком кротки, чтобы притязать на наследство. Наша следующая проблема связана именно с их интеллектуальной беспомощностью.
В предыдущей главе рассматривался только факт, полученный из опыта: какая бы опасность ни грозила уму, она исходит от логики, а не от воображения. Я не собираюсь нападать на авторитет логики, моя конечная цель – ее защита, ведь логика очень нуждается в защите: современный мир объявил ей войну, и ее твердыня уже колеблется.
Часто говорят, что мудрецы не могут найти разгадку религии. Но беда не в том, что они не могут найти разгадку; беда в том, что наши мудрецы не видят самой загадки. Они похожи на глупых детей, не видящих ничего странного в шутливом утверждении, что дверь – не дверь. Современные свободомыслящие, например, говорят о власти Церкви так, словно в ней не только нет никакого смысла, но никогда и не было. Не видя ее философских основ, они забывают ее исторические основания. Религиозная власть часто бывала деспотичной и неразумной, а любая государственная система (особенно нынешняя) бывает равнодушна и жестока.
Можно разумно и даже доблестно бранить полицию, но современные критики религиозной власти похожи на людей, которые ругают полицию, совершенно не думая о ворах. Человеческому уму грозит серьезная опасность, столь же реальная, как воры. Религиозная власть была преградой, противостоящей этой опасности, – и этой опасности непременно должно что-то противостоять, иначе наш мир не избежит гибели.
Дело в том, что человеческий ум волен уничтожить себя самого. Как одно поколение может предотвратить появление следующего, поголовно отправившись в монастырь или утопившись, так и группа мыслителей может, в известной мере, воспрепятствовать мысли, научив следующее поколение, что в мысли нет никакой надежности. Бесполезно твердить о выборе между логикой и верой: сама логика – вопрос веры. Нужна вера, чтобы признать, что наши мысли имеют какое-то отношение к реальности. Если вы стали скептиком, вы рано или поздно спросите: «Почему что-либо должно быть правильно, даже наблюдение и дедукция? Почему хорошая логика не может оказаться столь же обманчивой, как плохая? Ведь и та, и другая – только циркуляция в мозгах озадаченной обезьяны». Юный скептик говорит: «Я вправе думать по-своему». Но прожженный старый скептик скажет: «Я не вправе думать по-своему. Я вообще не вправе думать».
Вот мысль, которая останавливает работу мысли, и это единственная мысль, подлежащая запрету. Вот зло, против которого направлена религиозная власть. Это зло возникает только в упадочные века, вроде нашего, – уже Уэллс поднял его губительное знамя, он написал изысканную скептическую вещицу «Сомнения прибора»[260]. В ней он ставит под сомнение самый мозг и решается отделить реальность от всех своих мыслей, прошлых, настоящих и будущих. Ради борьбы с этой, тогда еще отдаленной, погибелью и было создано все воинство веры: апостольское Кредо и Крестовые походы, церковные иерархии и ужасные гонения были призваны не подавить разум, но отстоять его. Люди чувствовали, что если когда-нибудь усомнятся во всем, в первую очередь усомнятся в разуме.
Власть священников отпускать грехи, власть папы наделять властью, и даже грозная власть инквизиторов – все это только защита одного, главного, таинственного и сверхъестественного права, права человека думать. Мы теперь знаем, что это так, мы не можем не знать, потому что мы видим, как скептицизм прорывает кольцо старых авторитетов и сбрасывает разум с трона. Когда уходит религия, уходит и логика, ибо обе они первичны и властны, обе – доказательство, которое не может быть доказано. Уничтожая идею божественного авторитета, мы подорвали авторитет человеческий, необходимый даже для решения школьных задач. Долго и напряженно мы стаскивали митру с головы первосвященника – и вместе с ней упала голова.
Чтобы наше утверждение не сочли голословным, придется, хоть это и скучно, перебрать те современные теории, которые останавливают мысль. Таково свойство материализма и скептицизма, ибо если разум механичен, думать неинтересно, а если мир нереален, думать не о чем. В этих случаях эффект опосредован и сомнителен, в других он очевиден: например, в случае так называемой эволюции.
Эволюция – хороший пример современного мировоззрения, которое если что и уничтожает, то в первую очередь – само себя: она – или невинное научное описание определенных процессов, или, если притязает на большее, превращается в атаку на саму мысль. Если эволюция что-нибудь опровергает, то не религию, а рационализм. Если эволюция значит только, что реальное существо – обезьяна – очень медленно превращалась в другое реальное существо – человека, то она безупречна с точки зрения большинства ортодоксов: ведь Бог может действовать и быстро, и медленно, особенно если Он, как христианский Бог, находится вне времени. Но если эволюция означает нечто большее, то она предполагает, что нет ни обезьяны, ни человека, в которого она могла бы превратиться, нет такой вещи, как вещь.
В лучшем случае есть только одно: текучесть всего на свете. Это атака не на веру, а на разум: нельзя думать, если думать не о чем, если вы не отделены от объекта мысли. Декарт сказал: «Мыслю, следовательно, существую»[261]. Эволюционист переворачивает и отрицает это изречение: «Я не существую, значит, я не могу мыслить».
Возможна атака на мысль и с противоположной точки зрения – с той, на которой настаивал Уэллс, утверждая, что каждая вещь «уникальна» и никаких категорий быть не должно. Это столь же пагубно: мысль соединяет явления и останавливается, если их нельзя соединить. Подобный скептицизм запрещает не только мысль, но и речь, нельзя рта раскрыть, не опровергнув его. Когда Уэллс говорит: «Все стулья совершенно различны», он произносит утверждение не только