Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Когда я стою в ночном карауле, сжимая в руках верный автомат Калашникова…»
«Когда я бегу по боевой тревоге в ночную тьму, не зная, где встретит меня пуля нарушителя государственной границы…»
Идеи типовых схем он заимствовал из популярных шлягеров. Очень хорошо проходили «На тебе сошелся клином белый свет», «Песня первой любви в душе до сих пор жива» и трансвестированное «Если я тебя придумал, стань такой, как я хочу». Когда Лозовский был в ударе, изобретал свое. Иногда получалось недурно. «Ты приходишь ко мне по ночам». Клише пользовалось очень большим успехом, потому что позволяло вводить легкие элементы эротики.
Сначала Лозовский писал письма в казарме, потом старшина уступил ему свою каптерку и притащил из штаба списанную пишущую машинку «Москва». Он же следил за очередью и получал гонорар в виде сигарет и выпивки, которые честно делил на две почти равные части. С машинкой дело пошло быстрей.
Лозовский оставлял себе копии, чтобы оптимизировать творческий процесс. И, как выяснилось, очень правильно делал. Слух о его деятельности дошел до политотдела. Лозовского вызвал замполит роты, хмурый капитан, очень пьющий, долго читал письма, а потом вдруг сказал:
— А моей суке можешь написать? Вот так же, так, чтобы ее, суку, до печенок пробрало!
— А что у вас было? — осторожно поинтересовался Лозовский. — Мне нужно войти в материал.
— Да что было! — мрачно ответил капитан. — Что и у всех!
Он пил, она гуляла. Пять лет в разводе, по дочери очень скучает, да и по ней, суке, тоже. Вот и все, что было.
«Вот и все, что было, вот и все, что было, ты как хочешь это назови, — прозвучал в сознании Лозовского модный шлягер. — Для кого-то просто летная погода, для кого-то проводы любви».
Не подходит. А что подходит? Тяжелый случай.
Но он все-таки родил идею письма: «Я вернусь, Пенелопа».
Про Одиссея замполит краем уха слышал, а про Пенелопу нет.
Пришлось рассказать ему все своими словами. То, что Пенелопа не узнала вернувшегося после долгих странствий мужа, капитан воспринял недоверчиво, зато ему очень понравилось, что Одиссей перебил женихов.
— Всех? — заинтересованно уточнил он.
— Почти всех, — уклончиво ответил Лозовский, так как сам не очень хорошо помнил, чем это дело у Одиссея закончилось. — Остальные разбежались.
— Годится, — одобрил замполит. — Пиши, а я схожу за бутылкой.
Это было лучшее сочинение Лозовского, он даже пожалел, что его нельзя тиражировать по причине сугубой индивидуальности заказа. И эффект был поразительный: получив письмо, жена прилетела к ошалевшему замполиту. И хотя все кончилось тем, что капитан на радостях запил и жена тут же улетела, известность Лозовского превратилась в славу.
Перебирая копии писем, он иногда задумывался над тем, что, собственно, это такое. Не хохма, это он уже понимал. Он понимал, что нечаянно прикоснулся к чему-то огромному, странному, к тому, что составляет существо жизни. К чему? Этого он очень долго понять не мог.
Только спустя много лет он нашел ответ на этот вопрос — в Чечне, на военном аэродроме в Ханкале, в начале второй чеченской войны. Лозовский добился разрешения участвовать в боевом вылете фронтовых бомбардировщиков Су-24. Один самолет был сбит «стингером». Летчики погибли. Командир полка показал Лозовскому письмо, которое второй пилот, двадцатидвухлетний старший лейтенант, не успел дописать:
«Всякий раз, когда я выхожу на цель и бросаю машину в пике, я вспоминаю тебя, любимая».
«Мы дышим воздухом любви, —
так начал Лозовский свой репортаж из Ханкалы, —
как ни странно это звучит здесь, в Чечне, где все пропитано ненавистью. Мы дышим воздухом любви, потому что ничем другим человек не может дышать».
Океан любви, ноосфера, без которой жизнь невозможна, как без кислорода, — вот с чем он соприкоснулся, сидя в каптерке за раздолбанной пишущей машинкой «Москва».
Альбине он писал совсем другие письма, ля-ля-тополя, поддерживая принятый между ними тон легких, ни к чему не обязывающих отношений. Этому правилу он изменил только один раз, когда узнал из письма однокурсницы Альбины, с которой познакомился во время вступительных экзаменов, что у Альбины роман с Гариком Баранцевым, сыном ленинградского академика, генерального конструктора подводных лодок.
«Но ей ничего не обломится, так как его родители, особенно маман, категорически против».
Он спросил, правда ли это. Она ответила неожиданно быстро, гневно:
«Зачем ты об этом спрашиваешь? Зачем тебе эти грязные сплетни? Да, я люблю его, я думаю о нем каждый час, каждую минуту, все 8620 секунд в сутки. И мне нет никакого дела до его родителей».
Он получил письмо на поселковой почте вместе с письмами своей роты. Тут же прочитал. Перемножил в столбик 24 часа на 60 минут и еще на 60 секунд.
Получилось 8640 секунд. Значит, двадцать секунд в сутки она думает не о сыне академика. А о ком?
Он разорвал письмо, выбросил в урну и бросил курить, чтобы твердо знать, от чего ему так хреново.
На ее письмо он твердо решил не отвечать. Но вдруг ответил — избранными, самыми душещипательными местами из солдатских писем:
«Когда я веду свой „Ураган“ по серпантину высокогорной трассы и вровень со мной парят орлы…»
А закончил пассажем, тоже как бы взятым из тех же писем:
«Ты обещала меня ждать. Ты будешь ждать меня всю жизнь. Я — лучшее, что было у тебя в жизни. Всю жизнь ты будешь помнить обо мне, потому что со мной ты всегда была гордой и чистой, не тронутой никакой житейской грязью».
Она ответила:
«Не думай обо мне плохо. Помни обо мне. От тебя везет».
Нашла о чем просить. А то он мог не помнить о ней.
Через три года, когда он вернулся в Москву, исполнив гражданский долг и заработав в редакции «Ангренской правды» необходимый для поступления в МГУ журналистский стаж, все изменилось — словно бы обесцветилось, поскучнело. Она жила своей жизнью. Ему тоже пришлось думать о том, как жить. Не в смысле философском, а в смысле практическом — как прожить на стипендию в двадцать два рубля. Отец, принципиально не одобривший его измену химии в пользу щелкоперства, помогать из принципа отказался. Мать помогала, но брать у нее деньги было неловко, стыдно. Сначала он разгружал ночами вагоны с цементом на станции Москва-товарная, зарабатывал по пятнадцать рублей за смену, но потом на лекциях беспробудно спал. Стал писать заметки для ведомственных журналов о хозрасчете в коммунальном хозяйстве, клепал сценарии сельских праздников для областного Дома народного творчества. Праздников было много: первой борозды, весны, урожая, проводов в армию. За каждый сценарий платили по шестьдесят рублей. «Праздник урожая» получил премию, целых три сотни. Лозовского попросили дополнить сценарий методическими рекомендациями, чтобы сельские культпросветработники знали, как сделать, например, образ урожая. Он охотно дополнил: «Сделайте его в виде улыбающегося снопа».