Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как ты теперь молишься, Мустафа?
К моему удивлению, брат не обиделся.
Он отвечал спокойно и твердо:
— Я взываю к Богу, который верит в меня. Прошу помочь срывать покровы, что застят мир. Это как плыть к далекому берегу и знать, что океан огромен и глубок и шансов выжить очень мало.
Позади послышались шаги, я обернулся.
В дверях стоял констебль. Вошел, указал на настенные часы. Я встал, почти благодарный за вторжение. Я был изнурен, продолжать разговор все равно не хватило бы сил. Я убедился в собственной беспомощности, и опустошение овладело мной. Сердце ныло; сдавливало грудь. Я виновато взглянул на Мустафу, но он поднялся тоже. Внезапно мой брат дернулся к решетке и совершенно другим, жалобным, тоном позвал меня:
— Хасан!
— Жаль, не могу верить подобно тебе, — пробормотал я.
Прежде чем покинуть полицейский участок, я разыскал следователя по делу Мустафы и спросил, каков может быть приговор.
— Пожизненное, — безразлично ответил следователь.
— Мой брат невиновен. Все, что он вам наплел, — выдумка. Он оговорил себя.
Ответ следователя меня потряс.
— Тоже мне новость. Я столько убийц на своем веку перевидал, что сразу понял — ваш брат не из их числа. Я его допрашивал, так он ни единой подробности не выдал. Ни единой, понимаете? С другой стороны, он сознался в преступлении, и мы обязаны держать его здесь, пока что-нибудь не прояснится. Хотите мое мнение? Ваш брат с ума сошел. Чужестранка вскружила ему голову.
— Он влюблен в нее.
Следователь откинулся на стуле и долго смотрел мне в лицо. Глаза сузились; постепенно стало казаться, они сверлят меня. Дождавшись, чтобы я заерзал, следователь произнес:
— Мы все чуть-чуть в нее влюблены, не так ли?
Снова смерил меня взглядом, но вдруг смутился и отвернулся.
Из участка я вышел совершенно подавленный и сбитый с толку. На крыльце вдруг осознал, что до сих пор сжимаю в кулаке каменного льва. Что было с ним делать? Держать у себя вечное напоминание о братнином безрассудстве не хотелось. Дня два я думал, прикидывал так и эдак, и наконец пошел в сад Менара и зашвырнул льва в глубокий пруд, прилегающий к центральному павильону. Вода сомкнулась надо львом, и я безмолвно прочел заклинание, долженствовавшее облегчить мою совесть. Если кто и способен спасти меня от воспоминаний, так только я сам. Поглощенный этой мыслью, я побрел по берегу. Легкий бриз морщил чистую гладь. В воде отражалось небо с рядами облаков. На секунду почудилось, что я один в целом мире. Я не слышал шума автомобилей, не видел туристов, толпами ходивших вокруг павильона, выстроенного властными султанами для любовных свиданий. Я остановился, взглянул на балкон с резной решеткой, с которого, по слухам, один султан каждое утро бросал в пруд наложницу, тешившую его ночью, и во мне произошла внезапная перемена. Может, виной всему было невероятно синее небо, может, ароматы жасмина и апельсинового цвета, наполнявшие воздух, может, птичий хор, приветствовавший весну. Или же я просто смирился с тем, что Мустафа — взрослый человек и решение принял, руководствуясь причинами, вполне понятными лишь ему одному. В конце концов, это его жизнь; нигде не написано, что я тоже должен понимать поступки Мустафы. Дальше я буду жить своей жизнью, как бы трудно ни было. Домой я вернулся почти умиротворенный.
После ареста Мустафы я какое-то время избегал ходить на Джемаа — неприятные ассоциации там буквально теснились. На несколько дней я вообще уехал из Марракеша к отцу и матери. В горах, в родительском доме, искал я убежища. Тем не менее надолго покинуть город я не мог, ибо чувствовал себя обязанным навещать брата в тюрьме; рано или поздно я бы все равно вернулся. Но и вернувшись, я очень трудно свыкался с мыслью, что Мустафе, возможно, придется провести всю оставшуюся жизнь за решеткой. Я боялся за него; из-за этого страха, смешанного с отчаянием, мысль о каждом предстоящем свидании была невыносима.
Поначалу я пытался наставлять брата. Подбор аргументов, которые побудили бы Мустафу внять голосу разума, стал навязчивой идеей; я даже прибег к поддержке Ахмеда. Однако мы с Ахмедом вскоре убедились, что рациональные объяснения не действуют на человека, одержимого желанием приспособить реальность к мечте. Со временем Ахмед отказался от «нелепой затеи», я же понял, что Мустафа благодаря иррациональному решению, которое он один только и мог принять, по крайней мере избавил себя от душевных страданий. Боль, как и сожаления, со временем отступает; любовь Мустафы, напротив, только прибывала, заполняя собой все и вся. Одержимый воспоминаниями о Лючии, брат не только не мог говорить ни о чем другом, но и не мог даже притвориться, что ему есть дело до остального мира. Крепкий верой, он жил так, словно уже сделал эту женщину своей. Он смеялся счастливым смехом, он вгонял меня в краску, говоря о Лючии в самых пылких выражениях. Было очевидно: брат успел очень близко рассмотреть ее за то короткое время, что провел с ней наедине; рассмотреть и запомнить каждую черту, с тем чтобы вознести до небес. Улыбка, интонация, жест — все обогащало оттенками откровенный, впрочем, элегический портрет его возлюбленной.
Вот так, постепенно, милостью Мустафы и я немало узнал о дивной чужестранке, воплощении всех совершенств; по крайней мере узнал, какова она в глазах моего брата. При мне Мустафа вызывал ее образ, украшал всеми качествами, которыми раньше наделял свою идеальную возлюбленную, а в ответ на мое молчаливое искреннее внимание оживлялся и еще более вдохновлялся.
Однажды он просунул руки сквозь решетку и положил ладони мне на плечи.
— Какое счастье, Хасан, что можно вверить тебе мою тайну, — признался он. — Когда я говорю о Лючии вслух, она будто здесь, со мной, в этой камере.
— Вот и хорошо, — отвечал я.
— Моя Лючия! Она всюду, ею полон мой мир…
Мустафа произнес имя чужестранки с такой нежностью, что голос дрогнул от нахлынувших чувств, и из уважения к этим чувствам я потупился.
— Ах, Хасан! — продолжал Мустафа. — Если б я только умел рассказать, какая она, моя Лючия! Каждый день я провожу с воспоминаниями о ней, и каждый день словно заново влюбляюсь. Каждый день на меня нисходит откровение. Все прочее не в счет. Чего еще просить от жизни?
Он помолчал и с улыбкой добавил:
— Теперь я убедился: воображать лучше, нежели обладать.
— Почему?
— Потому что обладание разрушает мечту. Мечта сама по себе есть истина, Лючия же подарила мне мечты, достойные поэта.
Он снова умолк, в глазах светилась страсть. Тихим голосом Мустафа попросил:
— Хасан, сочини сказку на основе моей истории, как ты один умеешь.
Я ухватился за шанс вытащить наконец из Мустафы правду о том, что произошло ночью в медине.