Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Во-оды нет! Во-оды нет!
— У-у дьяволы, без вас тошно! — кидал в глупых птиц камнями раздосадованный Софа.
Плывущий сверху лес оседал на обмелевших перекатах. Трактор сюда не пригонишь: кругом топкая марь болота. Вот и орудуй ломами да баграми. А здесь еще поджимали сроки. Надо торопиться. Синоптики обещали сухое лето. Уже и сейчас под жаркими лучами полуденного солнца млела от истомы трава, сворачивались в трубки ушастые лопушьи листья.
Во второй половине дня из-за поворота реки вынырнули два спаренных бревна. Верхом на них кто-то сидел и размахивал кепкой.
— Какой шут верха едет?! — изумился Софа, заслоняясь ладошкой от солнца. Прищурился. — Генька шайтан! Ай, парень! — притопнул он ногой. Сложил ладони рупором, крикнул: — Куда едешь, Генька-а?
— Е-е-нь-ка-а, — откликнулась тайга.
— Почему музыки не слышу? — осклабился Генка. Яростно заработал руками, как веслами. Бревна нехотя причаливали к берегу. Когда до него оставалось несколько метров, восседавший на бревнах Заварухин сорвал с головы кепку. — Привет рабочему классу от мирового пролетариата, — перебросил ногу, спрыгнул в воду. Здесь ему было по пояс. Выбрался на камни. Поздоровался с каждым за руку, в том числе и с Платоном. — Наши уже за тем поворотом, — кивнул он головой в ту сторону, откуда только что приплыл. — К вечеру здесь будут.
Заварухинский трактор, оказывается, отправили в ремонт, в ЦРМ, Генку же Наумов отрядил на зачистку леса. Вообще с резким падением уровня воды на реку бросили всех, кого могли.
Генка не обманул. Вечером на восьмой пикет подошли сплавщики. Теперь бригада Хабибулина должна была влиться в общую бригаду. Забелели на берегах палатки, задымили костры, словно разбило здесь лагерь какое-то древнерусское воинство: как пики торчали у палаток багры; многие рабочие за время сплава стали отращивать бороды. Генка же как пристал к хабибулинской бригаде, так и остался в ней. В плавучем домике он занял пустующий топчан Суворова.
Лагерь шумел, готовили ужин. Над рекой тянуло варевом. Платон взял доску, переплыл на другой берег, надеясь разыскать кого-нибудь из своих ребят. Заглянул в первую палатку. При колеблющемся свете «коптилок» голые по пояс четверо рабочих резались в домино.
— Даешь!
— Ха-ха-ха! Здорово ты их! Молодец, Семен!
Все были так увлечены игрой, что даже не заметили вошедшего. На горизонте угасали последние отблески вечерней зари. Все предвещало назавтра погожий день. В некоторых палатках, куда заглядывал Корешов, уже укладывались спать, в других приглашали на кружку чая.
— Привет, Платон! — окликнул кто-то за спиной.
Корешов оглянулся.
— И ты здесь?!
— А как же! — самодовольно подбоченился Костя Носов. — Где все, там и я. Страсть как не люблю без компании. Я теперь у Вязова наилучший друг…
— В какой он палатке? — Платон уловил девичьи голоса, распевающие песню где-то у крайних палаток. «Весь поселок сюда притащили, что ли? — подумал он. — Кажется, голос Наденьки…»
— Со мной вместе, вон в той, — показал Костя. — Только его нет, кажись, партийное собрание у них… Пойдем к девчатам? Слышал, Генка с Наденькой… — Парень плутовато повел глазами, многозначительно хихикнул.
— Оставь эту новость при себе, — отрезал Платон. — Собираешь бабьи сплетни. Ладно, бывай здоров! А к девчатам как-нибудь сходим в другой раз, — подмигнул Платон. Ему, действительно, сейчас не хотелось идти к девчатам.
Корешов вернулся к реке. Лодка стояла на прежнем месте. Когда он отплыл от берега, до его слуха снова донеслась девичья песня. И снова ему показалось, что над тем берегом колокольчиком звенит голос Наденьки. Вспомнил, как когда-то она лазила на дерево за кедровой шишкой… «Эх, Рита, Рита, что же ты!» — так, кажется, и выговаривали горластые перекаты. За лодкой тянется фосфоресцирующий след. А песня на том берегу хватает за душу, бередит ее и зовет куда-то далеко-далеко…
По дну лодки когтисто заскребли камни. В домике на плоту тихо. Спят. Платон пробрался к своему топчану, зажег спичку. Топчан, на котором расположился Заварухин, пустовал. Платон лег не раздеваясь, положив под голову руки, в ушах продолжала звенеть девичья песня…
2
На телеграфных столбах не часто, не редко (а столько, сколько позволила щедрость зам. директора по хозяйственной части) висели электрические лампочки. Днем они служили неплохой мишенью для мальчишек, пристреливающих рогатки, ночью мало-мальски освещали горбатые улицы поселка. Тогда они казались еще более ухабистыми: за каждым бугорком пятак тени. За каждым бугорком точно разверзлась бездонная яма… Иногда это ощущение настолько реально, что невольно переступаешь «пятаки» или же обходишь их.
Но в этот поздний вечер Турасов едва ли обращал внимание на игру теней, хотя нельзя сказать, чтобы он в свои годы не сохранил этакого приподнятого восприятия жизни. Это помогало иногда Турасову в трудные минуты не упасть лицом в грязь, не превратиться в циника, потерявшего веру в людей. А ведь эти люди сегодня, на партийном бюро леспромхоза, строго осудили его. Как это выразился главный инженер Тищенко: «Я ценю Сергея Лаврентьевича как специалиста, но как коммунист должен сказать со всей ответственностью: нельзя разрушать семью. Руководитель — это прежде всего воспитатель масс. А что он может сказать тому же Иванову или Петрову, если сам грубо нарушает социалистические устои».
Турасов, шагая по ночным улицам поселка, продолжал недоумевать — откуда такое многословие у главного инженера. До этого он знал его, как замкнутого и ретивого, даже очень ретивого исполнителя всех его директив. На миг появилась мысль — прикрылся партийным билетом, чтобы выступить поядовитей, больнее укусить. И, кажется, он достиг своего: партийное бюро присоединилось к его мнению. Вынесли решение передать дело на бюро райкома партии. Тищенко приложил два слезливых письма его бывшей жены… Но стиль, стиль писем, пусть даже написанных собственной рукой Кати, был не ее. Она просто-напросто была глупее и уж во всяком случае не знала и не понимала проекта Волошиной, который якобы взят под его, Турасова, защиту лишь в силу полюбовных связей. Так и написано «полюбовных».
К ногам Турасова выкатился черный взъерошенный комочек — собака. Она залилась звонким лаем и отвлекла Турасова от его размышлений. Он было хотел пнуть песика носком сапога, но потом пожалел. Проклятая жалость! Она как червь грызла Турасова с того самого дня, когда он снова увидел сынишку… Катя знала, чем можно его поранить. Ей кто-то сообщил о намерении Турасова жениться на Волошиной. До того она была спокойна, разыгрывая соломенную вдову, но при известии, вероятно, взяло верх женское самолюбие. Ведь сынишку она могла оставить у бабушки, он, собственно, и воспитывался там… Катя уверяла, что с бабушкой ему лучше, а, они еще должны пожить в свое