Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пошли, Рената, — сказала она.
Никаких объяснений не последовало. Меме тоже не желала ни говорить, ни слушать. Она даже не спросила, куда ее ведут, ей было все равно — хоть на бойню. Она не проронила ни слова с той минуты — и умолкла на всю жизнь, — как услышала выстрел на заднем дворе, а затем страшный вопль Маурисио Вавилоньи. Когда мать велела ей выйти из спальни, она не причесалась, не умылась и, как лунатик, поднялась в вагон, даже не заметив желтых бабочек, которые продолжали роиться над ее головой. Фернанда так и не поняла, да и не старалась понять, было ли каменное молчание дочери намеренным или она онемела от горя. Меме почти не соображала, что едет в поезде по древней зачарованной земле. Не видела бескрайних густых банановых плантаций по обе стороны железной дороги. Не видела ни белых домиков гринго, ни их иссохших от пыли и жары садов, ни женщин в коротких штанах и сине-полосатых блузах, играющих в карты на террасах. Не видела на пыльных дорогах повозки, запряженные быками и доверху нагруженные тучными кистями бананов. Не видела девушек, которые плескались в прозрачных речках, как рыбы-бешенки, вгоняя в тоску пассажиров проходящего поезда видом своих пышных грудей; не видела убогих и жалких бараков рабочих, где тучами вились желтые бабочки Маурисио Вавилоньи и где у порогов сидели на горшках зеленоватые хилые дети, а брюхатые женщины обливали бранью проходящий поезд. Все эти мимолетные картины, праздничными видениями скользившие перед взором Меме, когда она ехала домой из школы, теперь не задевали ее сердца. Не глядела она в окно и тогда, когда осталась позади знойная влажность плантаций и поезд пошел сквозь необозримые поля красных маков, где еще высился обугленный остов испанского галиона, а потом вырвался к тому самому прозрачному воздуху и к тому самому пенному и грязному морю, где почти век назад были похоронены мечты Хосе Аркадио Буэндии.
В пять вечера, по прибытии на конечную станцию низины, Меме вышла из вагона, потому что вышла Фернанда. Обе сели в пролетку, напоминавшую большую летучую мышь, и астматически хрипящая лошадь потащила их по безлюдному городку, над бесконечными, изъеденными селитрой мостовыми которого неслись унылые звуки фортепьяно, подобно тем, что давным-давно слышала юная Фернанда в часы сьесты. Они взошли на речной пароход, деревянное колесо которого грохотало, как артиллерийская канонада, а ржавая железная обшивка дышала печным жаром. Меме не выходила из каюты. Дважды в день Фернанда ставила тарелку с едой возле ее кровати и дважды в день уносила еду нетронутой, и не потому, что Меме решила уморить себя голодом, а потому, что ее тошнило от одного запаха пищи и выворачивало наизнанку даже от воды. В то время она и сама еще не знала, что горчичные припарки не помеха ее плодовитости, как не знала еще почти год и Фернанда, пока ей не вручили младенца. В душной каюте, сходя с ума от дребезжания железных переборок и невыносимой вони гнилой воды, взбаламученной колесом парохода, Меме потеряла счет дням. Много времени прошло с тех пор, как последняя желтая бабочка была сражена лопастями вентилятора, и она сочла это неоспоримым доказательством того, что Маурисио Вавилонья умер и всему конец. Тем не менее она не зачахла и не пала духом. Она продолжала думать о нем и во время мучительного переезда на мулах через равнину, ошеломляющую миражами, где плутал Аурелиано Второй, когда искал самую красивую женщину на земле, и во время перехода через горы по козьим тропам, и во время поездки по мрачному городу, каменные улочки которого разносили эхо погребального трезвона тридцати двух колоколен. Переночевали они в большом заброшенном доме колониальных времен, спали на голых досках, которые Фернанда кинула на пол в огромной спальне, поросшей мхом, и укрывались обрывками истлевших оконных занавесей, которые крошились при всяком движении. Меме знала, где они находятся, потому что в кошмаре бессонницы видела бродящего неподалеку того самого кабальеро в черном, которого когда-то в канун Рождества привезли к ним домой в свинцовом гробу. На следующий день после мессы Фернанда отвела ее в одно темное хмурое здание, которое Меме тотчас узнала по часто слышанным воспоминаниям матери о монастыре, где ее готовили в королевы, и поняла, что путешествие окончено. Пока Фернанда с кем-то разговаривала в соседней комнате, она стояла в зале, где шахматными квадратами ее обступили большие портреты испанских епископов, и дрожала от холода, потому что еще не рассталась с шерстяным платьем в черных цветочках и своими грубыми ботинками, хранившими мертвящий холод высокогорья. Она стояла в центре зала, думая о Маурисио Вавилонье в желтой сени витражей, когда из комнаты вышла очень красивая послушница с ее чемоданчиком, где были три смены белья.
Проходя мимо, послушница, не останавливаясь, взяла Меме за руку.
— Пойдем, Рената, — сказала она.
Меме не отняла руки и покорно пошла с ней рядом. В последний раз Фернанда видела дочь, которая семенила, стараясь попасть в ногу с послушницей, когда за ней захлопнулась железная решетка монастырской обители. А Меме еще думала о Маурисио Вавилонье, о его запахе машинного масла и его окружении из желтых бабочек, и не перестанет думать о нем каждый Божий день до того далекого осеннего рассвета, когда умрет от старости под чужим именем, не вымолвив ни единого слова, в какой-то мрачной больнице Кракова.
Фернанда вернулась в Макондо поездом, который охраняли вооруженные полицейские. В пути она обратила внимание на скрытое беспокойство пассажиров, на военные патрули в деревнях вдоль железной дороги, уловила витающее в воздухе ожидание того, что грядет нечто страшное, но до приезда в Макондо узнать ничего не удалось, а там ей сообщили, что Хосе Аркадио Второй подбивает рабочих Банановой компании на забастовку. «Только этого нам не хватало, — сказала себе Фернанда. — Анархист в семействе». Забастовка вспыхнула двумя неделями позже и не вызвала тех драматических последствий, которых боялись. Рабочие требовали, чтобы их не принуждали срезать и грузить бананы по воскресным дням, и их петиция выглядела такой справедливой, что даже падре Антонио Исабель выступил в ее поддержку, ибо не счел ее нарушающей законы Божьи. Удачное выступление бастующих, а также успехи других забастовок в последующие месяцы извлекли из забвения поблекшую фигуру Хосе Аркадио Второго, о котором теперь вспоминали только как о человеке, который наводнил город французскими шлюхами. С такой же импульсивной поспешностью, с какой он отделался от своих бойцовых петухов ради идиотской затеи — пустить суда по несудоходной речке, — он отказался от должности надсмотрщика на одной из плантаций Банановой компании и встал на сторону рабочих. Очень скоро его объявили агентом международных тайных обществ, подрывающих социальные устои. Однажды ночью, в одну из недель, полную зловещих слухов, он чудом избежал смерти от четырех пуль, которые послал в него какой-то незнакомец по окончании подпольного собрания. В следующие месяцы атмосфера так сгустилась, что даже Урсула ощущала ее тяжесть в своем темном углу и думала, мол, снова приходится переживать то тревожное время, когда ее сын Аурелиано носил в кармане гомеопатические пилюли восстания. Ей хотелось поговорить с Хосе Аркадио Вторым и рассказать ему о прошлом, но Аурелиано Второй сообщил ей, что с ночи покушения никто не знает, где тот находится.
— Точно так же было с Аурелиано, — воскликнула Урсула. — Не иначе все повторяется в мире.