Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сказал Надюше самое необходимое собрать, шепчу: «Есть выход… Москва — выход!..» Помню, смотрела с ужасом. А я кинулся на вокзал — поезд когда отходит. Бегу, не соображая, что обращу внимание… — одно в уме, взываю: «Господи, помоги…» И уже вижу какую-то возможность: в Москве Творожников, кто-то говорил, в гору у них пошел. А он был когда-то ко мне прикомандирован, кандидат на судебные должности, очень талантливый, ловкий, «без предрассудков», после товарищем прокурора был. Расстались мы друзьями. Только бы разыскать его.
Вбегаю на вокзал, спрашиваю про поезд, а мне кто-то шипит грозяще: «Ка-ак вы здесь?.. Вон!.. Комиссия отъезжает, Рабкрин!» Рабоче-крестьянская инспекция! Гром и огонь!.. Все может!.. Страх и трепет. Метнулся в боковой зал, а там… «губернатор» наш, тянется, и вышние из Особотдела, с наганами… кошмар!.. И вдруг: «Сергей Николаич… вы как здесь?» Он!.. Творожников, о ком только что в голову вскочило. Там такое бывало, многие подтвердят. Теперь что-то мне в этом видится. Но уточнять не буду, примите за «случайность».
Произошло все головокружительно. Творожников подошел ко мне, сухо спросил: «Устроены?» Я ему только: «В Москву… необходимо». Молниеносно понял, вынул бланчок и тут же, на портфеле: «Явиться немедленно, в распоряжение…» — отмычка ко всем замкам. Шел я домой, как пьяный, дышал после стольких годов удушья. Словом — счастливый «случай».
VII
В Москве я устроился нейтрально — по архивам: разыскивал и приводил в порядок судебно-исторические дела в уездной секции. Побывал в Клину, Серпухове, Звенигороде… и в середине августа выехал в Загорск, переименовали так Сергиев Посад. О барине Средневе не думал, случай на Куликовом поле выпал из памяти, а хотелось увидеть Лавру, толкнуло к «Троице». Что, собственно, толкнуло?.. Работавшие по архивам часто говорили о «Троице»; там ютилось много известных бывших людей: В. Розанов, А. Александров, Л. Тихомиров, работали в относительной тиши художники, наведывался Нестеров, решал перелом жизненного пути С. Булгаков в беседах с Павлом Флоренским… Нестеров написал с них любопытную картину: дал их «в низине», а по гребешку «троицкой» мягкой горки в елках изобразил символически «поднявшихся горе»… — русских богомольцев, молитвенно взирающих на куполки «Святого Града» — Троицы-Сергия… Когда все было — не собрался, а тут — погляди остатки. И я поглядел эти остатки. И увидел — нетленное. Но в каком обрамлении! В каком надрывающем разломе!.. Не повидал при свете — теперь посмотри во тьме.
Приехал я в Загорск утром. Уже не Сергиево, а Загорск. И первое, что увидел, тут же, на станционной платформе: ломается дурак-парнишка, в кумачовой ризе, с мочальной бородищей, в митре из золотой бумаги… коренником: с монашком и монашкой, разнузданными подростками. У монашка горшок в бечевках — «кадило»; у монашки ряска располосована, все видать, затылок бритый, а в руке бутылка с водкой — «святой водой». И эта троица вопит-визжит: «Товарищи!.. Все в клуб безбожников, к обедне!.. В семнадцать вечера доклад товарища Змея из Москвы!.. „Обман-летаргия у попов-монахов“!.. Показание бывшего монаха-послушника!..» И не смотрят на дураков, привыкли.
Иду к Посаду. Дорога вдоль овражка — и вот лезет из лопухов-крапивы кудлатая голова и рычит: «Обратите антелегентовое внимание, товарищ!.. Без призвания прозябаю… бывшему монаху-канонарху!..» Отмахнул портфелем, а он горечью на меня, рычит: «Антелегентовы плевелы!.. Из-за вас вот и прем в безбожники!..»
И тут увидал я солнечно-розовую Лавру. Она светилась, веяло от нее покоем. Остановился, присел на столбушке у дороги, смотрел и думал… Сколько пережила она за свои пять веков! Сколько светила русским людям!.. Она светилась… — и знаете, что почувствовал я тогда в тихом, что-то мне говорившем ее сиянии?.. «Сколько еще увидит жизни!..» Поруганная, плененная, светилась она — нетленная. Было во мне такое… чувство ли, дума ли: «Все, что творится, — дурманный сон, призрак, ненастоящее… а вот это — живая сущность, творческая народная идея, завет веков… это — вне времени, нетленное… можно разрушить эти сияющие стены, испепелить, взорвать, и ее это не коснется…» Высокая розовая колокольня, «свеча пасхальная», с золотой чашей, крестом увенчанной… синие и золотые купола… — не грустью отозвалось во мне, а светило. Впервые тогда за все мутные и давящие восемь лет почувствовал я веру, что есть защита, необоримая. Инстинктом, что ли, почувствовал, в чем — опора. Помню, подумал тут же: «Вот почему и ютились здесь, искали душе покоя, защиты и опоры».
VIII
У меня был ордер на комнату в бывшей монастырской гостинице у Лавры. И вот, выйдя на лаврскую площадь, вижу: ворота Лавры затворены, сидит красноармеец в своем шлыке, проходят в дверцу в железных вратах военные и так, с портфелями. Там теперь, говорят, казармы и «антирелигиозный музей». Неподалеку от Святых ворот толпится кучка, мужики с кнутьями, проходят горожане-посадские. И вдруг слышу, за кучкой, мучительно надрывный выкрик:
— Абсурд!.. Аб-сурд!!! — Потом — невнятное бормотанье, в котором различаю что-то латинское, напомнившее мне из грамматики Шульца и Ходобая уложенные в стишок предлоги: «антэ-апуд-ад-адверзус…»; и снова, с болью, с недоумением:
— Абсурд!.. Аб-сурд!!!
Проталкиваюсь в кучке, спрашиваю какого-то в картузе, что это. Он косится на мой портфель и говорит уклончиво:
— Так-с… выпустили недавно, а он опять на свое место, к Лавре. Да он невредный.
Вскочил в кучку растерзанный парнишка, мерзкий, в одной штанине, скачет передо мной, за сопливую ноздрю рак зацепился и на ушах по раку, болтаются вприпрыжку, и он неточно гнусит:
— Товарищ комиссар, купите… раков!.. — гадости говорит и передразнивает кого-то: — Абсурд!.. Аб-сурд!!! — прямо бедлам какой-то.
И тут монастырские башенные часы — четыре покойных перезвона, ровными переливами, будто у них свое, и гулко-вдумчиво стали отбивать — отбили. И снова: «Абсурд!.. Аб-сурд!!!»
Я подошел взглянуть.
На сухом навозе сидит человек… в хорьковой шубе, босой, гороховые штанишки, лысый, черно-коричневый с загара, запекшийся; отличный череп — отполированный до блеска, старой слоновой кости, лицо аскета, мучительно напряженное, с приятными, тонкими чертами русского интеллигента-ученого; остренькая, торчком, бородка и… золотое пенсне, без стекол; шуба на нем без воротника, вся в клочьях, и мех, и верх. Сидит лицом к Лавре, разводит перед собой руками, вскидывает плечами и с болью, с мучительнейшим надрывом, из последней, кажется, глубины, выбрасывает вскриком: «Абсурд!.. Аб-сурд!!!» Я различаю в бормотанье, будто он с кем-то спорит, внутри себя:
— Это же абсолют-но… импоссибиле!.. Аб-солю-тно!.. Аб-солют-но!! Это же… контрадикция!.. «Антэ-апуд-ад-адверзус…» абсолю-тно!.. Абсурд!.. Аб-сурд!!!