Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Волею Господа, пребуду до утра зде.
Дальше… — «все было, как в тумане». Среднев ничего не помнил, говорил ли со старцем, сидел ли старец или стоял… — «было это, как миг… будто пропало время».
В этот «миг» Оля стелила постель в кабинете профессора, на клеенчатом диване: взяла все чистое, новое, что нашлось. Лампадок они не теплили, гарного масла не было; но она вспомнила, что получили сегодня подсолнечное масло, и она налила лампадку. И когда затеплила ее — «вот эту самую, голубенькую, в молочных глазках… теперь негасимая она…» — озарило ее сияние, и она увидела Лик. Это был образ преподобного Сергия. Ее потрясло священным ужасом. До сего дня помнила она сладостное горение сердца и трепетное, от слез, сияние.
В благоговейном и светлом ужасе, тихо вошла она в комнату и, трепетная, склонилась, не смея поднять глаза.
— Что было в моем сердце, этого нельзя высказать… — рассказывала в слезах Оля. — Я уже не сознавала себя, какой была… будто я стала другой, вне обычного-земного… будто — уже не я, а… душа моя… нет, это нельзя словами…
— Она показалась мне радостно-просветленной, будто сияние от нее!.. — определял свое впечатление Среднев.
А с ним ничего особенного не произошло: «Только на душе было как-то необычайно легко, уютно». Он предложил старцу поужинать с ними, напиться чаю, но старец «как-то особенно тонко уклонился, не приняв и не отказав»:
— Завтра день недельный, повечеру не вкушают.
Среднев тогда не понял, что значит «день недельный». Оля после ему сказала, что это значит «день воскресный».
По его пояснениям, Оля тогда «была где-то, не сознавала себя». Она не шевельнулась, когда Среднев сказал ей поставить в комнату гостя стакан воды и свечу: ему хотелось, «чтобы гостю было удобно и уютно». Он отворил оклеенную обоями дверь в кабинет профессора — «вот эту самую» — и удивился, «как уютно стало при лампадке». Приглашая старца движением руки перейти в комнату, где приготовлена постель, Среднев — это он помнил — ничего не сказал, «будто так и надо», а лишь почтительно поклонился. Старец — видела Оля через слезы — остановился в дверях, и она услыхала «слово благословения»:
— Завтра отыду рано. Пребудьте с Господом.
И благословил пространно, «будто благословлял все». И затворился.
Оля неслышно плакала. Среднев недоумевал, что с нею. Она прильнула к нему и в слезах шептала: «Ах, папа… мне так хорошо, тепло…» И он ответил ей, шепотом, чтобы не нарушить эту «приятную тишину»: «И мне хорошо».
— Было такое чувство… безмятежного покоя… — подтверждал Среднев, — что жалко было его утратить, и я говорил шепотом. Это удивительное чувство психологически понятно, оно называется «воздействием родственной души…» в психологии: волнение Оли сообщилось мне… то есть ее душевное состояние.
Стараясь не зашуметь, Оля на цыпочках подошла к столу, перекрестилась на светлый Крест и приложилась. Ей казалось, что Крест сияет. Среднев хотел посмотреть, но Оля, страшась, что он возьмет в руки, умоляюще зашептала: «Не тронь, не тронь…» Так Крест и остался до утра, на белом листе бумаги, нетронуто.
Среднев не спал в ту ночь: всякие думы думались, «о жизни». Чувствовал, что не спит и Оля.
Она лежала и плакала неслышно. Эти слезы были для нее «радостными и светлыми». Ей «все вдруг осветилось, как в откровении». Ей открылось, что все — живое, все — есть: «будто пропало время, не стало прошлого, а все — есть!» Для нее стало явным, что покойная мама с нею, и Шура, мичман, утопленный в море, в Гельсингфорсе, единственный брат у нее, жив и с нею; и все, что было в ее жизни, и все, что она помнила из книг, из прошлого, далекого — «все родное наше», — есть и с нею; и Куликово поле, откуда явился Крест, — здесь и в ней! Не отсвет его в истории, а самая его живая сущность, живая явь. Она страшилась, что сейчас забудет это чудесное чувство, что это «дано на миг»… боялась шевельнуться, испугать мыслями… — но «все становилось ярче… светилось, жило…».
Ночи она не видела. В ставнях рассвет…
Она хотела мне объяснить, как она чувствовала тогда, но не могла объяснить словами. И прочла на память из ап. Павла к Римлянам:
— … и потому, живем ли или умираем, — всегда Господни.
— Понимаете, все живет! У Господа ничто не умирает, а все — есть! Нет утрат… всегда, все живет.
Я не понимал.
XII
И вот утро. Заскрежетал будильник — шесть. Среднев вспомнил — «завтра отыду рано» — и осторожно постучал в кабинет профессора…
Молчание. Оля сказала громко: «Войди — увидишь: он ушел». Но он не мог уйти! Оля сказала, уверенно:
— Как ты не понимаешь, папа… это же было явление святого!..
Среднев не понимал. Он вошел в комнату — постель нетронута, лампадка догорала под нагаром. Оля взяла отца за руку и показала на образ преподобного:
— Ты видишь?! И не веришь?!
Среднев ничего не видел, не мог поверить: для него это был — абсурд.
Меня этот странный случай затронул двойственно: как следователя — загадочностью, которую надо разъяснить расследованием, и как человека — явлением, близким к чуду, против чего восставало здравое чувство привычной реальности. Оля, видимо, это понимала: она пытливо-тревожно вглядывалась в меня, спрашивая как будто: «И вы, как папа?..» Не вера моя в чудо была нужна ей, не укрепление этим ее веры: сама она крепко верила. Ей была нужна нравственная моя поддержка: рассеять сомнения отца. Мне стало жаль ее, и эта жалость заставила меня отнестись к странному случаю особенно чутко и осмотрительно.
И я приступил к расследованию.
Только один был выход из кабинета профессора — через их комнату. Они не спали и не видели ухода. Так и подтверждали оба. Дверь из передней в сени Оля не запирала, это облегчало уход бесшумный; но парадная дверь была на щеколде, падавшей в пробой, — это могло, на первый взгляд, поразить: ушел, а дверь оказалась на щеколде! Среднев объяснял: они оба могли на миг забыться, и он тихо прошел в парадное; а то, что за ним дверь оказалась снова запертой, легко объяснить. Случай со щеколдой — не их изобретение, это делают все, когда надо уйти и замкнуть дверь, если дома кто-нибудь остается, а его не хотят будить.
— Мы всегда это делаем. Когда Оля уходит, а я еще сплю, она ставит щеколду стойком, и…
Он повел меня в сени и показал:
— Смотрите…