Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Этого мы не знаем точно.
– Да, так же, как не знаем точно происхождение человека, причины изменения климата, природу гравитации. Его убили в твоем старом доме, когда он раскапывал все о тебе, а потом кто-то расписался его кровью. Довольно скоро этот тип попытается сделать с тобой то же, что сделал с Уоллесом.
– Вот поэтому Луис и не будет отходить от меня вечером.
– Да, – сказал Луис, – потому что если меня схватят с пушкой, то это ничего. Когда черные носят оружие – это нормально.
– Я слышал об этом, – сказал Ангел. – Думаю, это самозащита: брат за брата.
Он взял пакет с булочками, разорвал его и положил на обшарпанный кофейный столик. Потом налил мне чашку кофе и сел рядом с Луисом, и я рассказал им все, что узнал от Джимми Галлахера.
Оренсанц-центр не изменился с тех пор, как я последний раз заходил сюда несколько лет назад. Он по-прежнему господствовал над Норфолк-стрит между Ист-Хьюстоном и Стентоном, такое неоготическое строение, созданное по проекту Александра Зельтцера в XIX веке к прибытию немецких евреев. Архитектора вдохновил великий Кельнский собор и принципы немецкого романтизма. Потом это здание было известно как Анше Чезед – «Люди добра», прежде чем конгрегация не слилась с Храмом Эммануила, что совпало с миграцией немецких евреев из Кляйн Дойчланд – Маленькой Германии – в Нижнем Манхэттене в Верхний Ист-Сайд. Их место заняли евреи из восточной и южной Европы, и округа превратилась в кроличий садок, густо заселенный теми, кто по-прежнему пытался вписаться в этот новый мир социально и лингвистически. Анше Чезед стал Анше Слоним в честь городка в Польше и так и оставался до шестидесятых, когда здание стало обрушиваться от ветхости, и скульптор Ангел Оренсанц спас его, превратив в культурный и образовательный центр.
Я не знал, как раввин Эпштейн был связан с Оренсанц-центром. Он не имел там никакого официального статуса, но имел большое влияние. Я видел некоторые из секретов, которые центр скрывал под красивым интерьером, и Эпштейн был их хранителем.
Когда я вошел, там был только какой-то старик, подметавший пол. Я уставился на него. Этот старик был здесь и когда я заходил последний раз, и также подметал пол. Наверное, он всегда был там: убирал, наводил блеск, наблюдал. Старик взглянул на меня и, узнав, кивнул.
– Рабби нет, – сказал он, инстинктивно поняв, что не могло быть другой причины для моего появления здесь.
– Я звонил ему. Он ждет меня. Он должен быть здесь.
– Рабби нет, – повторил старик и пожал плечами.
Я сел. Продолжать спор не имело смысла. Старик вздохнул и продолжил подметать.
Прошло полчаса, потом час. Никаких признаков Эпштейна. Когда, наконец, я встал, чтобы уйти, старик сидел на полу, пристроив метлу между коленей, как знамя, удерживаемое каким-то древним, всеми забытым знаменосцем.
– Я же вам говорил, – сказал он.
– Да, – подтвердил я.
– Вам нужно лучше слушать.
– Я очень хорошо слушаю.
Он печально покачал головой.
– Рабби, он теперь не часто сюда заходит.
– Почему?
– Вышел из милости, наверное. А может быть, это стало для него слишком опасно. Для всех нас. Стыдно. Рабби – хороший человек, мудрый человек, но некоторые говорят, что ему не подобает делать то, что он делает, этот Бет Шалом.
Старик, видимо, заметил мое замешательство.
– Это Дом мира, – объяснил он. – А не Шеол. Не здесь.
– Шеол?
– Ад. Не здесь. Больше не здесь, – сказал он и многозначительно постучал ногой по полу, намекая на скрытые помещения внизу.
Когда я в последний раз приходил в Оренсанц-центр, Эпштейн показал мне камеру под основанием здания. Там он держал существо, зовущее себя Киттимом, – демона, пожелавшего стать человеком, или человека, возомнившего себя демоном. Теперь, если верить старику, Киттим покинул это место, изгнанный вместе с держащим его в плену Эпштейном.
– Спасибо, – поблагодарил я.
– Бевакаша, – ответил он. – Бетах ба-Адонай ва’асей-тов[9].
Я оставил его и вышел на улицу под холодное весеннее солнце. Казалось, я пришел сюда зря. Эпштейн больше не чувствовал себя уютно в Оренсанц-центре, или центр больше не хотел поощрять его присутствие. Я огляделся, в слабой надежде увидеть его где-то поблизости, но его не было и следа. Что-то случилось, и он не придет. Я попытался разглядеть Луиса, но его тоже не было видно. И все же я знал, что он рядом. Спустившись по ступеням, я направился к Стентону и через минуту почувствовал, как кто-то пристроился рядом и шагает в ногу со мной. Посмотрев налево, я увидел молодого еврея в ермолке и свободном кожаном пиджаке. Он держал правую руку в кармане. Мне показалось, что у него там маленький пистолет. По пятам за мной шел другой молодой человек. Оба выглядели сильными и проворными.
– Вы долго там просидели, – сказал тот, что шел слева, с едва уловимым акцентом. – Кто знал, что у вас такое терпение?
– Я работал над этим, – ответил я.
– Я слышал, вы в этом нуждались.
– Ну, мне еще осталось над чем поработать, так что, может быть, вы скажете, куда мы идем?
– Мы подумали, может быть, вы хотите перекусить.
Они повели меня по направлению к Стентону. Между продовольственным магазином, куда, похоже, не привозили свежих продуктов с прошлого лета, судя по количеству дохлых насекомых, валявшихся среди бутылок и банок на витрине, и ателье, где, похоже, считали шелк и хлопок уходящими причудами, которые непременно склонятся перед синтетическими волокнами, находилась маленькая кошерная закусочная. В тусклом освещении там стояли четыре столика из темного дерева, израненного десятилетиями чашек с горячим кофе и непотушенных сигарет. Вывеска на стекле объявляла на иврите и английском, что заведение закрыто.
Занят был лишь один столик. Там лицом к двери и спиной к стене сидел Эпштейн. На нем был черный костюм с белой рубашкой и черным галстуком. За его головой на вешалке висело черное пальто, а над ним черная шляпа с узкими полями, словно их владелец не сидел тут же, а недавно дематериализовался, оставив после себя лишь одежду как свидетельство предыдущего существования.
Один из молодых людей взял стул, отнес в сторону и сел на него спиной к окну. Его товарищ, который говорил со мной на улице, тоже сел, но с другой стороны от двери и не оборачивался на нас.
За стойкой стояла женщина, вероятно, немного за сорок, но в сумерках маленькой закусочной ей можно было бы дать и лет на десять меньше. У нее были очень черные волосы, и когда я проходил мимо, то смог разглядеть в них след седины. Она была красива, и от нее исходил легкий аромат корицы и гвоздики. Женщина кивнула мне, но не улыбнулась.