Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дверь в хату Авигдора всегда для всех была открыта. Он её никогда не закрывал. Не надо было ни звонить в колокольчик, ни стучаться. Толкни, и откроется.
«Что у меня можно украсть? Ничего. Ну ничегошеньки! Блохи и клопы у всех свои. Я, друг мой Ейне, не боюсь ни воров, ни бродяг, ни безносой смерти. Никого не боюсь! По-моему, замки и запоры изобрели богатые и трусливые. Чего у меня и впрямь никогда не было, так это страха за свою бесценную жизнь и за своё бесценное имущество», — не без гордости уверял Перельман.
Ейне обнаружил покойника утром. Тот лежал на койке, широко раскинув руки, и по его лицу от глаз до полуоткрытого по-детски рта безнаказанно, по-хозяйски важно, распушив стекловидные крылышки, разгуливала муха. В первую минуту маляр подумал, что Авигдор ещё не проснулся после выпивки. Он приблизился к нему, наклонился, чтобы убедиться, что тот жив, и вдруг отпрянул от кровати, жалобно вскрикнул, постоял в оцепенении и выместил свою горечь и отчаяние на мухе, прихлопнув её рукой. Ейне закрыл за собой скрипучую дверь и тут же кинулся с дурной вестью в Большую синагогу к габаю[36] Ошеру Кобрину.
— Реб Ошер! — закричал он, отыскав Кобрина. — Вы не поверите, не поверите… — безостановочно повторял Ейне, то ли от быстрой ходьбы, то ли от волнения не в силах выговорить что-либо связное. Казалось, слова слипаются у него в горле. — Авигдор Перельман… он… умер, — наконец выдавил маляр.
— Почему не поверю? В смерть, Ейне, верят все без исключения. Гораздо больше, чем в Господа Бога, — спокойно сказал тучный Кобрин и добавил: — Дело ясное — жил и умер. А вот что касается церемонии его погребения… — он многозначительно помолчал. — Тут надо ещё крепко подумать, посоветоваться с рабби Элиэзером и Хацкелем Берманом, как же проводить Авигдора в последний путь.
— Ему никакие почести не нужны. Вырыть могилу, прочитать кадиш и зарыть…
— Так-то оно так. Пусть Господь не покарает меня за непотребные слова, но погребальное братство не хоронит покойников даром. Что ни говори, работа у них тяжелая и скорбная, а за работу, будь добр, плати. Как мне известно, у Перельмана никого нет. Ни родных, ни жены, ни детей. И за душой ни гроша.
— Это так, реб Ошер, так. Никого нет и ничего нет, — понурился Ейне.
Впрочем, рабби Элиэзеру не пришлось долго уговаривать главу гробовщиков Хацкеля Бермана, чтобы тот отказался от платы за похоронные услуги. Тот даже обиделся — какая тут, ребе, может быть плата?
Оказалось, что когда-то, в далекой молодости, он, Хацкель Берман, дружил с Авигдором. Они даже в одно время вместе учились у знаменитого меламеда — реб Нисона Гринблата из Салантай.
— Всё будет сделано, как положено. Не скрою, на живого Авигдора было больно смотреть. Кто мог подумать, что он станет протягивать руку за милостыней?.. — сказал Берман. — У меня он никогда ничего не просил — видно, стеснялся. Не пеняйте, ребе, на меня за кощунственные слова, но не всё, далеко не всё в руках нашего всесильного Господа. Даже Он не всё может. Когда-то Авигдор был примерным учеником, знал наизусть все псалмы Соломона. Меламед Нисон Гринблат называл Перельмана не иначе, как илуем — гением, и пророчил ему радужное будущее — место раввина в приличном еврейском городе, в Сморгони или даже в Витебске. Но всё вышло совсем не так. Обидно, что тот, кто должен был стать светочем на небе Израилевом, увы, прожил жизнь бродяги и побирушки.
Похороны Перельмана были скромными.
Пока могильщики готовили для Авигдора его последнее земное убежище, Хацкель Берман орлиным взором пересчитывал пришедших проститься с Перельманом. Для соблюдения еврейского похоронного чина требовалось десять мужчин, а одного как раз не хватало. На похороны явились только оба моих деда — Шимон и Довид с женами (даже больная бабушка Шейна пришла), мой отец с мамой, хромоногий маляр Ейне и богатырского сложения балагула Пинхас Шварцман. Для нужного числа присовокупили к мужчинам и меня — девятилетнего огольца, который на кладбище был всего-навсего второй раз.
Впервые я побывал там осенью прошлого года вместе с Леей Бергер, соседкой по парте, моей невестой, как её называл при всех пересмешник Мендель Гиберман. Мы с ней, уже второклассники, научившиеся без труда читать свои собственные и чужие фамилии, сговорились и сбежали с последнего урока, чтобы отыскать среди могил на еврейском кладбище замшелое надгробье её рано умершей мамы, могилу которой Леина бабушка никогда не посещала.
— Если за один день нам не удастся её найти, — сказал я своей однокашнице, — через неделю мы с тобой ещё раз сбежим с последнего урока и всё равно найдём. Ведь наши бабушки Роха и Блюма говорили, что твоя мама Ривка умерла, а все мёртвые евреи Йонавы лежат на этом кладбище, если, конечно, они не гои, а настоящие евреи.
Очень уж мне хотелось помочь Лее и понравиться ей своей сметливостью и самоотверженностью.
Ни в тот день, ни позже наши поиски ни к чему не привели. Кто только нам не попадался — и Двойре Бирман, и Ципора Беренштейн, и Хана Броневицкая, и Тайбе Биншток, но имени и фамилии Ривки Бергер ни на одном надгробии не было.
Помню ту осень, те наши бесплодные поиски, сумбурные кружения по густо населённому кладбищу; помню, как мы читали по слогам на новых и обветшавших надгробьях высеченные имена, мой недетский, а может быть, на самом деле по-настоящему детский вопрос, который я после наших безуспешных поисков задал маме:
— Скажи, пожалуйста, разве любовь — это болезнь? Разве люди от неё умирают?
— Умирают, — ответила мама.
Пока я вспоминал ту солнечную, необычно тёплую для Литвы осень, озабоченный Хацкель Берман поглядывал с опаской на ворота кладбища и вдруг трубно, с облегчением вздохнул — в них появились фигуры доктора Блюменфельда и габая Ошера Кобрина. Вместе с двумя рядовыми могильщиками и со мной, мальцом, число мужчин достигло одиннадцати и уберегло погребальное братство от греха.
Когда вечное ложе для покойника было готово, могильщики бережно сняли лёгкое тело Перельмана с повозки, в которую была впряжена смирная лошадь, сама без хлыста и понуканий находившая дорогу на кладбище, и опустили покойника в могилу.
Реб Ошер Кобрин, борясь с одышкой, медленно прочитал поминальную молитву, хрипло и надрывно обронив в конце:
— Омейн!
— Омейн, — повторили провожающие и стали класть на холмик припасённые камешки, которые смахивали на подаяние — давно вышедшие из обращения мелкие монеты.
— Все мы будем там, где перед могильными червями равны и король, и нищий. Этого неотвратимого пути из-под небесной кровли под крышу земляную никому не миновать, — промолвил грузный Кобрин.
Закаркали вороны, заржала лошадь, тревожно зашумели вековые свидетели чужого горя — сосны. Могильщики побросали в телегу лопаты, а все остальные направились к могилам родственников.
Доктор Ицхак Блюменфельд, по обыкновению, пошёл к своему отцу. Он бывал буквально на всех похоронах, чтобы, когда все разойдутся с кладбища, пройти к могиле родителя и поговорить с ним по душам. Видно, за сорок с лишним лет разлуки они вдоволь ещё не наговорились и не успели сказать друг другу что-то важное. Реб Ошер Кобрин заковылял к жене Элишеве, умершей накануне Рош а-Шана[37] от кровоизлияния в мозг; балагула Пинхас Шварцман зашагал к сестре, скончавшейся во цвете лет — отравилась грибами.