Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так вам, почтенный, что нужно? Мое согласие на выезд Майки за границу?
Магнуст поставил рюмку на стол, даже не пригубив:
— Я бы не стал вас беспокоить из-за таких пустяков.
— Хорош гусь! Значит, женитьба на этой дуре для вас пустяк?
— Нет, женитьба на вашей дочери для меня не пустяк. Ваше согласие — это пустяк. Я и без него обойдусь. Мне нужно, чтобы вы ответили на ряд вопросов…
— Ишь ты! Не на один, не на два, а на целый ряд вопросов! Неплохо. Ну и какие же это вопросы, например?
— Например? — Магнуст достал из кармана кожаной куртки пачку «Пиира», вышиб щелчком одну сигарету, чиркнул зажигалкой, и я смотрел зачарованно на ее тугой желтый огонек, слушал сопливое сипение газовой струйки, и этот тихий сипящий звук неожиданно отсек все ресторанные шумы — боевое бряцание приборов, звон фужеров, шарканье официантов, обрывки разговоров, вялые пассажи фортепьяно, — все погрузилось в тишину, отбитую траурной ленточкой посвиста газовой струи из зажигалки, и в этой пугающей неподвижности воздуха прозвучал голос Магнуста оглушительно, будто он заорал в микрофон на эстраде, заорал изо всех сил, на весь зал.
А спросил он шепотом:
— Почему и при каких обстоятельствах вы приказали убить Элиэйзера Нанноса?
АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ
— Нанноса? — повторил я неуверенно. — Не знаю. Я такого имени не помню…
— Да? — удивился Магнуст. — А вы постарайтесь и вспомните. Февраль 1953 года, Усольлаг, спецкомандировка Перша…
И еще он губ не сомкнул, как со дна памяти оторвалось, словно воздушный пузырь, и поплыло мне навстречу горбоносое седобородое лицо с огромными голубыми глазами блаженного. Я даже на миг зажмурился, чтобы отогнать это наваждение, мираж напуганного ума, но лицо не исчезало, а приближалось, становясь все отчетливее и яснее. И хотя я точно знал: этот человек уже четверть века мертв — легче не становилось.
Собрался с силами и, как мог небрежно, спросил:
— И много у вас еще таких вопросов?
— Много, — отрубил он.
— А зачем?..
— Вам пришла пора ответить за совершенные вами злодеяния и убийства…
И лопнула с хрустом фасолина в груди, разлетелась по мне страхом и ядом, как раздавленный ртутный наконечник термометра, — едкими неуловимыми брызгами, скользкими, текучими катышками отравы. Дьявольская дробь на человечью дичь.
Сумасшедший тир, в котором из-за мишеней прицельно бьют по ничего не подозревающим стрелкам. Пошлое слово, чужое и старое — дуэль. Нелепость стрельбы в обе стороны. Это называется — встречный бой. А мы так не договаривались. Нет, нет! Мы об этом не договаривались! Мир давно признал и согласился со стрельбой только в одном направлении, в одну сторону, с красотой и упорядоченным азартом тировой меткости, с четким разделением на стрелков и мишени. Мишени созданы для того, чтобы в них били, а не для того, чтобы палить по стрелкам. Дело ведь не во мне. И не в Элиэйзере Нанносе. И не в Магнусте. Есть силы побольше воли одного человека. Или целого поколения. Реки не текут вспять.
* * *
И, вырвавшись из тишины и отчужденности, в которые он вверг меня, проклятый еврюга, продравшись на свободу ресторанного гама, в живой сегодняшний мир сорящих, чавкающих, бормочущих вокруг нас людей, я сказал почти спокойно:
— Вы, уважаемый мой зятек, дорогой мой Магнуст Теодорович, хотите повернуть время назад. А это невозможно.
— Да, — кивнул он, внимательно рассматривая слоистые синие завитки дыма от сигареты.
— Если воспринимать время, как поток, как реку…
Этот еврейский потрох читал мои мысли.
— Безусловно, удобная философия, — сказал он лениво. — Тем более что для вас время не просто текущая вода, а подземная река Лета. Попил из нее — и навсегда забыл прошлое…
— Ну, конечно, песня знакомая: мы, мол, дикие, мы — Иваны, не помнящие родства… Одни вы все помните!
— Да, стараемся. И помним…
— Как же, помните! У вас не время, а немецко-еврейская арифметика: партицип цвай минус футурм айнс равняется презенз!
Магнуст усмехнулся:
— Может быть. Только не минус, а плюс. Наше время — это океан, в котором прошлое, будущее и настоящее слиты воедино. Мы ощущаем страх дедов и боль внуков.
— Вот и хорошо! — обрадовался я. — Женишься, даст Бог, на Майке, может, через внуков и мою боль, мои страдания поймешь.
Он покачал головой твердо, неумолимо:
— Право на страдание надо заслужить.
— А я, выходит, не имею права на страдание? Мне, по вашему еврейскому прейскуранту, боль и мука не полагаются?
Он долго смотрел на меня, будто торгаш в подсобке, прикидывающий — можно выдать дефицитные деликатесы или отпустить их более заслуженному товарищу. И недотянул я, видно, малость.
— Вы просто не знаете, что такое страдание…
— Да где уж нам, с суконным рылом в вашем калашном ряду мацы купить! Это ведь только вы, избранный народ, всю мировую боль выстрадали!
— Выстрадали, — согласился он серьезно.
— Вот, ядрить тебя в душу, все-таки удивительные вы людишки — евреи! Мировая боль! А другие что, не страдают? Или боли не чуют? Или просто вам на других плевать? А? Не-ет, вся наша мировая боль в том, что если еврея в Сморгони грыжа давит, то ему кажется, будто мир рухнул. Всемирное нахальство в вас, а не мировое страдание!
Он не разозлился, не заорал, а только опустил голову, долго молчал, и, когда снова взглянул мне в лицо, в глазах его стыла тоска.
— Я сказал вам: вы не знаете, что такое страдание. И что такое время. И не знаете, что страдание — это память о времени. Страдание так же едино, как время — вчерашнее, сегодняшнее и предчувствие завтрашнего. Так ощущал время Элиэйзер Наннос, которого вы убили…
— Не убивал я его!
АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ
Я метался, бился, рвался из его рук, пытаясь вынырнуть на поверхность дня сегодняшнего, вернуться в надежный мир настоящего, глотнуть родниково-чистый смрад ресторанного зала, а он, подлюга, еврейское отродье, крапивное семя, заталкивал меня снова в безвоздушность воспоминаний, волок меня в глубину исчезнувшего прошлого, топил в стылой воде океана времени, где ждали меня их муки вчерашние, боль сегодняшняя и отмщение завтрашнее. Я сопротивлялся. Я не хотел. Я не хотел. Я не хочу! Не хочу и не могу! Я не могу отвечать за всех!
— Нанноса убил Лютостанский…
* * *
Лютостанский, Владислав Ипполитович. Откуда ты взялся, гнойный полячишка?
Двадцать лет назад ты исчез в закоулках моей памяти, сгинул, растворился в джунглях моих нейронов. На необитаемом острове моего бушующего мира ты должен был умереть от истощения небытия, истаять от непереносимой жажды забвения. А ты, оказывается, жил там целехонький, одинокий и невредимый, как Робинзон Крузо. И выскочил из серой тьмы беспамятства так же внезапно, как появился когда-то у меня в кабинете. Тебя привел Минька Рюмин. И сказал мне приказно: