Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я покачал сочувственно головой и расхохотался:
— И вы грозитесь мне показаниями не просто эмигранта, а покойника? Дохляка? Самоубийцы? Его же свидетельствам — хрен цена?
А Магнуст одобрительно дотронулся до моего плеча, улыбнулся:
— Превосходно! В наших переговорах наметился серьезный сдвиг. Вы уже воспринимаете меня как суд. Это хорошо. Но — рано. По всем человеческим законам один человек никого судить не может.
— Тогда чего же ты хочешь? — в ярости выкрикнул я.
— Правды. Как вы убили Нанноса…
АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ
…вызвал с докладом оперуполномоченного Аркадия Мерзона… Пикантная подробность ситуации заключалась в том, что в центральном аппарате Конторы и на местах еще служили много евреев. Ох уж эта еврейская страсть к полицейской работе! Со времен первого русского обер-полицмейстера, которым был еврей Дивьер, они хотят надзирать за правопорядком и нравственностью российского населения. А уж при советской власти они слетелись в Контору, как воронье на падаль. Уж очень эта работа пришлась им по сердцу, национальный характер раскрылся в полной мере. Ну и, конечно, сладко небось было вчерашнему вшивому пейсатому парии сменить заплатанный лапсердак на габардиновую гимнастерку с кожаной ловкой портупеей, скрипящие хромовые сапожки, разъезжать в легковой машине и пользоваться властью над согражданами, доселе невиданной и неслыханной.
КОНФИТЭОР — Я ПРИЗНАЮ: работники они были хорошие. Повторяю, это не их заслуга, а удачное приложение национального характера к завитку истории. То, за что их веками презирали и ненавидели другие народы, в Конторе сделало их лучшими и незаменимыми. До поры, до времени. Ибо в быстротекущих наших ТЕМПОРА МУТАМУР они понесли самые большие потери. Волны чисток — одна за другой — вымывали их из несокрушимого бастиона Конторы. Их выгоняли, сажали и расстреливали как ягодовских выкормышей, потом как окружение Дзержинского и Менжинского, потом как ежовцев, потом как абакумовцев. И только уж потом просто как евреев. Смешно, что смерть Пахана спасла их от полного уничтожения, но сразу же за этим поднялась заключительная волна их изгнания и посадок: подгребали бериевских последышей. И — конец. Больше, насколько я знаю, их к нам не берут.
Сочтено нецелесообразным использовать их на работе в Конторе. А тогда они еще служили. В ежедневном ужасе, в непреходящей тоске яростно и добросовестно трудились. И жалобно, потерянно улыбались, когда в буфете Лютостанский объяснял полковнику Маркусу:
— Я вам, Осип Наумыч, так скажу: есть евреи и есть жиды. Вот вы хоть и еврей, а приличный человек, наш, можно сказать… А жидам, сионистам мы спуску не дадим!..
Или, поглаживая трясущимися наманикюренными пальцами свое бледное пудреное лицо, рассуждал озабоченно с Семеном Котляром:
— Еврей — это ничего, это полбеды, и среди них встречаются люди нормальные. И главное, на виду он у нас — мы его и поддержать, и придержать, и вразумить можем. А что с еврейками прикажете делать? Вот от кого все зло! Окрутит простого русского человека, партийца, честного товарища, заморочит, оженит на себе и давай его переучивать, переделывать, мозги ему фаршировать, как щуку на Пасху. Чуть времени прошло — а у него уже вся сердцевина сгнила, продался он еврейскому кагалу, и не товарищ он нам больше, а готовый кандидат на вербовку, завтрашний перебежчик и шпион.
Полковник Коднер не выдержал и написал заявление в партком. Его дернули в Управление кадров и за узкий национализм в самосознании уволили, не дали дослужить до двадцати пяти лет полной пенсии три месяца. Я думаю, многие евреи из Конторы ему завидовали: они бы и сами мечтали вырваться. Но кочегар уходить с вахты самовольно не может. Он должен ждать смены. Как в песне поется: «…ты вахты, не кончив, не смеешь бросать…».
Одних медленно, но верно выгоняли, других отсылали служить к черту на кулички, а третьих сажали. Но они все еще рьяно трудились, хотя надежда на спасение из-за принадлежности к святая святых становилась все призрачнее, и постепенно их сковывало оцепенение близкой муки, предстоящего позора и неминуемой погибели. Все меньше ощущали они себя кочегарами, все отчетливее — просто на глазах — превращались они в топливо.
* * *
…А я рассеянно слушал доклад Мерзона, который вел дело фотокорреспондента Шнейдерова. Пушкарь-фотограф, видимо, ополоумев, на дне рождения у шурина, а может, деверя — короче говоря, мужа сестры, — напившись, стал с заведомым антисоветским умыслом доказывать, что знаменитая фотография «Ленин и Сталин в Горках» является фальшивкой, подделкой, что, мол, любой мало-мальски грамотный пушкарь сразу догадается, что это монтаж. И он, мол, сам видел негатив — сидит там в обнимку с вождем не Пахан Джо, а ленинский любимчик Бухарин. И была бы его, Шнейдерова, воля, он бы лучше изготовил снимок, на котором сидят в обнимку Иосиф Виссарионович Джугашвили и Адольф Алоизович Шикльгрубер, — эта парочка посильнее и поуместнее, на одной бы им скамейке — судебной — и сидеть.
Гости с вечеринки мигом слиняли, а шурин, или деверь, или как-его-там, решил на их скромность не полагаться и сдал нам родственника сам. Вот и тряс теперь Шнейдерова Мерзон, допытываясь, от кого он услышал о фальсификации фотографии, где видел негатив, зачем болтал, и все остальное узнавал, что в таких случаях полагается. Но мне его доклад был неинтересен. Сейчас мне было абсолютно наплевать, с кем там сидел основоположник на лавочке — с Паханом, Бухариным или Адольфом.
Я дождался, пока он кончил, показал ему на свой симменсовский телефонный аппарат с красной табличкой на диске: «ВЕДЕНИЕ СЕКРЕТНЫХ ПЕРЕГОВОРОВ СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО», постучал себя пальцем по уху и протянул ему, не выпуская из рук, записку: «Сегодня в 21 час будь на террасе ресторана в Химках». Он прочел, перевел на меня зачумленный взгляд и медленно затёк бледностью. Я чиркнул спичкой, поджег записку, дождался пока в пепельнице опало пламя, растер пепел и тогда скомандовал:
— Вы свободны. Будете докладывать дело по мере получения новых материалов…
Оперуполномоченный Аркадий Мерзон, лобастое тяжелоносое существо, похожее на бобра, сидел на террасе летнего ресторана «Речной вокзал» в Химках, пил большими рюмками водку и сосредоточенно читал газету «Правда». Я наблюдал за ним с обзорной площадки, откуда хорошо просматривалась вся полупустая терраса, и прикидывал, нет ли за ним наружки, не тащит ли он за собой «хвоста». Мне совершенно не нужно было, чтобы топтуны из Особой Инспекции Свинилупова засекли меня здесь с Мерзоном.
Потому что дело у меня было к нему хоть служебное, но интерес я выкручивал личный. А Мерзон изучал газету. Он ее не читал, а прорабатывал. Может быть он хотел найти в ней тайные указания или какие-нибудь намёки на своё будущее, а может, просто готовился к завтрашней политинформации. Сейчас мы на ежедневных политинформациях очень горячо обсуждали судебный произвол во Франции, где следователь Жакино, сука недорезанная, изъял беззаконно у Жака Дюкло записную книжку и не хотел отдавать ее ни в какую. До того дошло нарушение капиталистической законности, что редактора «Юманите» Андре Стиля окунули на три дня в тюрьму «Сантэ».