Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мировая премьера, — хмыкнул Бреннер. — В те годы не существовало такого понятия. Премьера — да. На рисунке — последний акт. Посмотрите: что делает этот персонаж?
Фридхолм вгляделся.
— Слишком мелко, — сказал он. — Можете увеличить? Часть с этим, как вы сказали, персонажем.
— Пожалуйста, — Бреннер тронул мышку, и изображение на экране скачком приблизилось, зал уплыл за кадр, на сцене группа актеров и актрис, наряженных в карнавальные костюмы и платья, с лицами, скрытыми полумасками, изображала растерянность и панику.
— Это, — сказал Фридхолм, — тот самый момент.
— Тот самый?
— Когда Ренато… ну, секретарь губернатора… убивает на балу Ричарда Варвика.
— Ага, — с удовлетворением произнес Бреннер. — В том-то и штука, мне Андрэ все объяснил, и я понял, но я-то давно этим увлекаюсь, чертовски интересная теория и наверняка правильная, потому что красивая и оправданная, вы знаете, что говорил Эйнштейн о теориях… Черт, я совсем не о том. Посмотрите еще раз! Вот сюда. Художник изобразил то, что произошло на премьере. Посмотрите, как тщательно прорисованы детали костюмов и, главное, лица. Смотрите! Тогда не было фотографии, то есть была, конечно, но не существовало аппаратуры, способной делать мгновенные снимки во время спектаклей, и рецензент приходил в театр с художником из газеты, который делал зарисовки, а потом по памяти за ночь дорисовывал детали…
— И что? — нетерпеливо спросил Фридхолм.
— Не видите? Это баритон Джиральдони, он на премьере пел Ренато. А это тенор Фраскини, он пел Ричарда. Рядом с Фраскини синьора Жюльен-Дежан — Амелия. Это именно они, и никто другой, я успел проверить по их портретам, которые есть в музее театра Аполло. Смотрите: Джиральдони замахнулся кинжалом на Фраскини, а госпожа Жюльен-Дежан в ужасе прикрывает лицо руками.
— Вижу, и что? Так и положено по либретто… Позавчера в театре происходило то же самое. Правда, со смертельным исходом, в отличие от того, что изображено на рисунке.
— Ну да, — пробормотал Бреннер, — я бы тоже не обратил внимания, мне-то все это… Андрэ показал файл с либретто, собственно, я этот файл сам для него и нашел в архиве музея оперы в «Аполло», то самое, первое либретто, которое продавали зрителям на премьере в тысяча восемьсот пятьдесят девятом…
— И что? — в третий раз спросил Фридхолм. Черт побери, этот математик когда-нибудь доберется до сути? Если он так же медленно доказывает свои теоремы…
— А то, — торжественно сказал Бреннер, — что по либретто Ренато достает пистолет и стреляет Ричарду в спину. Он даже не приближается к Ричарду, понимаете? Его сразу хватают, пистолет падает… Это гораздо театральнее, чем нож, Верди умел рассчитывать театральные эффекты.
— Это вам тоже Бочкарев сказал? — поинтересовался Фридхолм.
— Конечно, откуда мне знать? Он бы мне все объяснил до конца, но тут нагрянули копы…
— Вы хотите сказать, — Фридхолм повторил, чтобы быть уверенным, что понял правильно, — будто на премьере баритон… как, вы сказали, его фамилия?
— Джиральдони. А тенор — Фраскини. Сопрано — Жюльен-Дежан, и это по ее милости все случилось.
— Джиральдони должен был стрелять из пистолета, а он вытащил кинжал…
— На сцене началась суматоха, потому что репетировали другую мизансцену, понимаете?
— Ну и что? — в который уже раз спросил Фридхолм.
— Да ничего, — вся энергия Бреннера вдруг куда-то пропала, вытекла, испарилась, он устало прикрыл глаза: я, мол, сказал тебе все, что мог, и если ты ничего не понял, то это уже не мои проблемы. — Об остальном спрашивайте Андрэ. Опера — не мой жанр. А теория Многомирия — не ваш. Запад есть Запад, Восток есть Восток, и вместе им не сойтись.
— Очень остроумно, — заметил Фридхолм. — Между тем, если вы хотите помочь своему другу, то вспомните, как там дальше.
— Дальше? — Бреннер приоткрыл веки и бросил быстрый взгляд на полицейского.
— Вы не читали Киплинга, — злорадно заявил Фридхолм. — Все его цитируют, но кто читал на самом деле? Вот что там дальше после фразы о том, что Восток и Запад никогда не поймут друг друга: «Но нет Востока, и Запада нет, и призрак их невесом,
если двое серьезных мужчин выходят к лицу лицом».
— Да? — сказал Бреннер. — Странно. Теперь вы понимаете, сэр? Вы хотели подловить меня, но, по сути, подловили себя. Вы изучаете убийство, произошедшее в наше время, не зная о первоисточнике — о том, что произошло полтораста лет назад.
— Почему же? — спокойно сказал Фридхолм. — С вашей помощью я могу себе представить, что произошло сто пятьдесят лет назад. Пока не знаю мотива. И как это оказалось физически возможно.
— Спросите Андрэ. Он успел просмотреть большинство файлов, что я ему скачал.
— Вы можете сделать мне копию диска? — спросил Фридхолм.
— У вас же есть оригинал! — удивился Бреннер. Он, наконец, раскрыл оба глаза и переменил позу: сел прямо, руки сложил на груди, положил ногу на ногу.
— У меня, — объяснил Фридхолм, — нет оригинала. Диск у старшего инспектора Стадлера, и, насколько я понимаю ситуацию, старший инспектор не станет изучать его содержимое. Он допрашивает вашего друга Бочкарева, а ваш друг Бочкарев ведет себя крайне глупо, даже не пытаясь объяснить физическую суть произошедшего.
— Андрэ сказал мне, что пытался. Сразу же и хотел объяснить. Вам, кстати, тоже. Правда, тогда он лишь интуитивно понимал… скорее догадывался… точно не знал ничего, и Стадлер не стал его слушать. А потом возникло стойкое предубеждение.
— Вы можете сделать мне копию диска? — повторил Фридхолм.
— Надеюсь, это поможет, — вздохнул Бреннер.
Глупо было, конечно, надеяться на понимание со стороны Стадлера. Глупо было предполагать, что он захочет выслушать мою версию — не слушать он пришел, а исполнять свой долг. Как некий проповедник в древней Иудее, принесший в цивилизацию не мир, но меч, обещавший выполнять заветы предков, но вместо этого придумавший свои. Если бы он не только сам говорил, но еще и умел слушать, что говорили другие…
Сейчас мне лучше было молчать, и я молчал, глупо надеясь уже не на Стадлера, а на того, другого, который отличался от первого разве что странным взглядом — не таким цепким, не таким уверенным, не таким вязким. Как может взгляд быть вязким, я объяснить не смог бы, но был он именно вязким, в нем можно было увязнуть, как в топком болоте, и я увяз, я не мог отвести свой взгляд в сторону: Стадлер на какое-то время выключил лампу, и оказалось, что в камере горит верхний свет, а я почему-то думал, что здесь темно. Он выключил лампу и смотрел на меня, как в свое время смотрел в зал Кашпировский, так же угрюмо и вязко, и давал свои установки, от которых у людей исчезали операционные швы и рубцевались язвы — не только физические, но и душевные. А у Стадлера цель была иной: не мир он нес мне, но меч. Я не мог отвести взгляда, так мы и сидели молча, он смотрел на меня и перебирал на столе какие-то бумаги, а я смотрел и перебирал мысленно все, что мог сказать — не в свое оправдание, потому что мне не в чем было оправдываться, не оправдания я искал, а истины. Чтобы понять истину, нужно говорить о ней. О ней, а не о том, что вокруг. Не о том, что видно невооруженным глазом, а о том, что от этого глаза скрыто. Только в разговоре можно понять, но говорить Стадлер со мной как раз и не собирался, он собирался спрашивать — и спрашивал, а я должен был отвечать, но молчал, потому что у меня не было тех ответов, на которые он рассчитывал, а те ответы, какие были ему нужны, я дать не мог, потому что это было бы ложью.