Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слышу, как рушатся пространства, обращаются в осколки стекло и камень, и время охвачено сине-багровым пламенем конца.
Маршалл Берман [Berman, 1982; Берман, 2020] ставит знак равенства между модерном (помимо всего прочего) и определенным способом ощущения пространства и времени. Дэниел Белл [Bell, 1978, р. 107–111] утверждает, что различные движения, которые привели модернизм к его апогею, должны были выработать новую логику понимания пространства и движения. Кроме того, Белл предполагает, что организация пространства «стала первоочередной эстетической проблемой для культуры середины ХХ века точно так же, как проблема времени (у Бергсона, Пруста и Джойса) была первоочередной эстетической проблемой первых десятилетий этого века». Фредрик Джеймисон связывает постмодернистский сдвиг с кризисом нашего восприятия пространства и времени, кризисом, в котором пространственные категории начинают доминировать над категориями времени и одновременно сами претерпевают такое изменение, за которым мы не в состоянии угнаться. «У нас все еще нет перцептуальной экипировки, которая бы позволила адекватно ответить на это новое гиперпространство, как я буду его называть, – пишет он. – И одна из причин в том, что наши привычки восприятия были сформированы тем прежним типом пространства, которое я назвал пространством высокого модернизма» [Jameson, 1984b; Джеймисон, 2019, с. 146].
В дальнейшем я буду принимать данные утверждения за чистую монету. Однако, поскольку мало кто из их авторов озаботился объяснить, что же именно они имели в виду, я буду использовать такое описание пространства и времени в социальной жизни, которое подчеркнет материальные связи между политико-экономическими и культурными процессами. Это позволит исследовать взаимосвязь между постмодернизмом и переходом от фордизма к более гибким способам накопления капитала посредством опыта пространства и времени.
Пространство и время являются базовыми категориями человеческого существования. Однако мы редко обсуждаем их смысл – мы склонны принимать их как нечто само собой разумеющееся и наделять их атрибутами здравого смысла или самоочевидности. Мы фиксируем протекание времени в секундах, минутах, часах, днях, месяцах, годах, десятилетиях, столетиях и эпохах, как будто все имеет свое место на единой объективной шкале времени. Даже несмотря на то что в физике время является сложным и дискуссионным понятием, мы обычно не даем этому обстоятельству вмешиваться в здравый смысл того времени, вокруг которого мы организуем свои повседневные дела. Конечно, мы признаем, что наши ментальные процессы и восприятия могут обманывать нас, заставлять ощущать секунды как световые года или чувствовать, как приятные часы пролетают столь быстро, что мы едва успеваем заметить это. Мы также можем научиться пониманию того, каким образом разные общества (или даже разные подгруппы) создают совершенно разные способы ощущения времени (см. табл. 13.2).
В обществе модерна много различных восприятий времени накладываются друг на друга. Циклические и повторяющиеся действия (все что угодно, начиная с ежедневного завтрака и похода на работу, вплоть до сезонных ритуалов, наподобие фестивалей, дней рождения, каникул, открытий сезона в бейсболе или крикете) создают ощущение стабильности в мире, где общее устремление прогресса выглядит все более направленным к новым вершинам, к незнакомым сферам деятельности. Когда ощущение прогресса сдерживается депрессией или рецессией, войной или социальной разрухой, мы можем как-то успокаивать себя либо представлением о цикличности времени («длинные волны», «Кондратьевские циклы» и т. д.) как естественном феномене, к которому мы должны вынужденно адаптироваться, либо воспоминанием о еще более неодолимом образе некой постоянной универсальной наклонности (такой как прирожденная человеческая склочность), которая вечно противопоставляет себя прогрессу. На еще одном уровне мы способны разглядеть, каким образом может быть мобилизовано то, что Тамара Хэрвен [Hareven, 1982] называет «семейным временем» (временем, предназначенным для воспитания детей и передачи знаний и материальных ценностей от поколения к поколению посредством родственных связей), чтобы противостоять требованиям «промышленного времени», которое размещает и перемещает трудовые ресурсы в соответствии с могущественными ритмами технологического и пространственного изменения, формируемого неустанным стремлением к накоплению капитала. А в моменты отчаяния и экзальтации кто из нас сможет удержаться от обращения к времени судьбы, мифа, богов? Астрологи, как мы знаем, распространяли свои прозрения даже в коридорах рейгановского Белого дома.
Столь различные способы ощущения времени могут стать причиной серьезных конфликтов: должен ли оптимальный уровень эксплуатации того или иного ресурса устанавливаться процентной ставкой, или же нам следует стремиться, как настаивают энвайронменталисты, к устойчивому развитию, которое обеспечивает продление экологических условий, подходящих для жизни человека, в некое неопределенное будущее? Подобные вопросы никоим образом не являются некой заумью. Временной горизонт, подразумеваемый тем или иным решением, материально воздействует на конкретный тип принимаемого нами решения. Если мы хотим оставить что-то после себя или построить лучшее будущее для наших детей, то мы должны делать нечто совершенно иное, нежели в том случае, когда мы озабочены собственными удовольствиями здесь и сейчас. По этой причине время вплетается в политическую риторику противоречивым образом. Неспособность откладывать удовольствия на потом часто, к примеру, используется консервативными критиками для объяснения устойчивого сохранения обнищания в обществе изобилия, даже несмотря на то что это общество постоянно рекламирует финансирование взаймы удовольствий здесь и сейчас в качестве одного из главных двигателей экономического роста.
Вопреки (или, возможно, именно благодаря) этому разнообразию концепций и проистекающих из них социальных конфликтов, по-прежнему присутствует тенденция рассматривать эти различия как различия в восприятии или интерпретации того, что в фундаментальном плане следует понимать как единый, объективный критерий неотвратимого движения стрелы времени. Далее я постараюсь вкратце оспорить эту концепцию.
Аналогичным образом возникает отношение к пространству как к некоему природному факту, «натурализованному» посредством приписывания ему повседневных значений здравого смысла. В некоторых отношениях пространство сложнее времени: у него есть такие ключевые атрибуты, как направление, площадь, форма, модель и объем, а также расстояние, – но мы, как правило, рассматриваем их как объективные признаки вещей, которые можно измерить и тем самым закрепить. Разумеется, мы осознаем, что наш субъективный опыт также может завести нас в сферы восприятия, воображения, вымысла и фантазии, которые создают ментальные пространства и карты точно так же, как и множество образов вроде бы «реальной» вещи. Мы обнаруживаем и то, что разные общества или подгруппы обладают разными представлениями. Индейцы Великих равнин нынешних Соединенных Штатов придерживались совершенно иного понимания пространства, нежели вытеснявшие их белые поселенцы; «территориальные» соглашения между двумя этими группами были основаны на столь разных смыслах, что конфликт был неизбежен. Этот конфликт в самом деле отчасти был связан именно с подобающим представлением о пространстве, которое следовало использовать для регулирования социальной жизни и придания смысла таким идеям, как территориальные права. Исторические и антропологические свидетельства полны примеров того, насколько разнообразным может быть представление о пространстве, а исследования пространственных миров детей, душевнобольных (особенно шизофреников), угнетенных меньшинств, женщин и мужчин из различных классов, сельских и городских жителей и т. д. иллюстрируют аналогичное разнообразие в рамках на первый взгляд гомогенного населения. Однако вездесущим остается некоторое ощущение всеохватного и объективного пространства, которое в конечном счете мы все вынуждены признавать.