Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Отец… поклялся… Геркулесом… что он… не погибнет… Когда он… вернется… мама?»
«Когда боги ему позволят, тогда и вернется», – ответила Лусена и прижала мою голову к своей груди.
Когда же собрались фарисеи, Иисус спросил их:
Что вы думаете о Христе? чей Он сын? Говорят Ему: Давидов.
Говорит им: как же Давид, по вдохновению, называет Его Господом, когда говорит:
«Сказал Господь Господу моему: седи одесную Меня, доколе положу врагов Твоих в подножие ног Твоих»?
Итак, если Давид называет Его Господом, как же Он сын ему?
И никто не мог отвечать Ему ни слова; и с того дня никто уже не смел спрашивать Его.
I. «Когда боги ему позволят, тогда и вернется», – сказала Лусена про своего любимого мужа и моего злосчастного отца, Марка Понтия Пилата…
Надо позвать Перикла… Зачем? Пока не понимаю. Но знаю, что надо позвать…
Диоген! Где ты?… Диоген, вызови Перикла… Ну так разыщи! Или вели разыскать!..
Пока Диоген разыщет Перикла, и тот придет в баню, я успею понять, зачем мне понадобился мой секретарь…
II. Когда с отрядом Луция Цедиция мы добрались до Старого Лагеря, туда уже прибыл из Верхней Германии Луций Ноний Аспрена со Вторым и Четырнадцатым легионами, оставив в Могонтиаке лишь вспомогательные войска.
Историки согласно утверждают, что это стремительное перемещение вдоль Рейна двух боеспособных легионов и их своевременное появление в Старом Лагере не позволили мятежным германцам развить успех на Левобережье и, может статься, подтолкнуть к восстанию некоторые галльские племена. Тут я не могу с историками не согласиться.
III. Второй и Четвертый легионы Аспрены разместились в зимних лагерях Восемнадцатого и Девятнадцатого легионов, а те бараки, которые еще недавно принадлежали Семнадцатому Друзову Великолепному, теперь были отданы беженцам и тем немногим солдатам и низовым командирам, которым чудом удалось спастись из Фанской котловины.
Они, конечно же, рассказывали о страшном избиении. А некоторые даже присутствовали при казнях. Их оставили в живых, так как собирались превратить в рабов. Но позже им удалось бежать из-под стражи, пробраться к Лупии…
Жуткие они рисовали картины.
Меня же в их рассказах интересовало одно: что стало с моим отцом, Марком Пилатом? Погиб он и как принял смерть? Или, может быть, – слава великим богам! – ему удалось спастись?
Из почти сотни бежавших, которых мне удалось опросить – я уже обрел дар речи, но сильно заикался, медленно и с великим трудом перебирался, точнее, перескакивал с одного слова на другое, так что некоторые мои собеседники не выдерживали моих мучений, отмахивались от меня и не желали со мной разговаривать, – так вот, из сотни бежавших мне удалось отобрать лишь четырех, которые утверждали, что видели Испанца – так солдаты прозвали моего отца. Но все они по-разному рассказывали.
Первый утверждал, что собственными глазами наблюдал, как Испанца распинали на дереве в дар Луне-Танфане, и что на него просто невозможно было не обратить внимание, потому что, в отличие от других распинаемых, которые кричали и дергались от боли, он, когда его приколачивали к дереву, смеялся и издевался над своими мучителями; потом, уже распятый, принялся распевать похабные песенки, которые солдаты обычно поют во время триумфов; а перед самой смертью якобы воскликнул: «Ну, всё! Вар, иду к тебе, чтобы ты, старый дурак, поцеловал меня в задницу!»
Другой рассказывал, что видел Испанца среди павших. И когда германцы после боя стали разбирать тела, его вытащили из-под мертвого херуска, которого он, обезумев от ярости, продолжал рвать зубами: отгрыз ему нос, зубами оторвал ухо и теперь дожевывал его на глазах у растерявшихся германцев. Что с ним сделали, рассказчик не видел, потому что стал отползать в сторону, чтобы самому не попасться.
Третий свидетельствовал, что в последний раз видел Испанца, когда тот, сброшенный с лошади, сражался в пешем строю бок о бок со своими головорезами; и когда ему боевым топором отрубили левую руку, Испанец, с досадой воскликнув: «Ну вот! Руку отрубили! Кто теперь пришьет ее мне обратно?!», с еще большей яростью набросился на врага, колол и рубил направо и налево, то и дело крича своим молодцам: «Осторожно, братцы! Руку мою не затопчите!»; и несколько раз ловко отбрасывал наседавших на него германцев ударом ноги, пока один из врагов не изловчился и не отрубил ему ногу. А что было дальше, третий свидетель не видел.
Четвертый, наконец, сообщил мне, что отец со своей турмой бежал с поля боя почти сразу же за батавами. «Повезло! У него были лошади. А нас со всех сторон стали резать, как баранов», – злобно произнес пожилой обозник и посмотрел на меня так, словно это я его бросил на заклание и чуть ли не сам резал.
Как видишь, весьма разноречивые показания.
Как мне удалось выяснить, германцы, во-первых, привязывали, а не приколачивали распинаемых. Во-вторых, приносили в жертву Танфане юных легионеров. Отца же моего никак нельзя было считать молодым человеком. И если бы он попал в плен, то, по логике вещей, ему должны были вырвать сердце и отрезать голову на алтаре, посвященном германскому богу Сегу. К тому же я ни разу не слышал, чтобы отец распевал скабрезные песенки и вообще ругался. А потому к свидетельству первого рассказчика я отнесся с недоверием.
Второй рассказ – о том, что отец перед смертью якобы рвал зубами лицо своего врага – вызывал еще большие сомнения. Хотя бы потому, что рассказчик, как я выяснил, был солдатом Девятнадцатого легиона, то есть, как мы помним, попал в окружение на болоте и не мог оказаться в Фанской котловине.
Третий и четвертый свидетельства – что героически погиб в сражении или бежал вслед за конными батавами – свидетельства эти были достоверны в том плане, что один рассказчик принадлежал к Первой когорте бывшего Восемнадцатого легиона, а второй был легионером Семнадцатого Великолепного, то есть оба могли оказаться в Тевтобургском лагере…
Как бы это лучше вспомнить и сказать?… Видишь ли, Луций, я должен был принять свидетельство третьего рассказчика и поверить, что отец потерял сперва руку, потом ногу и погиб как истинный римлянин, всадник и герой. Но всё во мне восставало против этого рассказа… А на четвертого свидетеля, который обвинял отца в трусости и предательстве, я смотрел будто на родного мне человека…
Все четыре свидетельства я пересказал Лусене (очень долго говорил, потому что в ее присутствии еще сильнее заикался). Лусена молчала и смотрела на меня остановившимся взглядом, как смотрят статуи в храме – те, у которых вставлены глаза из драгоценных камней. А когда я кончил мучительный свой рассказ, моя мама-мачеха вышла из оцепенения, виновато мне улыбнулась и сказала: «Никого не слушай и никому не верь, сыночек. Отец не мог бежать, потому что нет на земле храбрее его человека. И в плен не мог попасть. И погибнуть не мог, потому что обещал не погибнуть».