Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но у меня ничего нет! — вспомнив все свои «встречи», вскричала я (Садег промелькнул в памяти, как карта в руках подтасовщика, как темный, непонятный, скрытный валет, но Садег был здоров. Помню, как я буквально допрашивала его про всех его женщин — он уклончиво отвечал, что их было немало, но никогда в подробности не вдавался и никого со мной не обсуждал. Кроме последней, на двадцать лет его младше, «ее звали Лиза и она была моей ассистенткой в арт-галерее, такая красавица, но это было три года до того, как я встретил тебя».)
— Конечно, у вас ничего нет, — заверила меня женщина без халата, — но в вашей карточке я вижу, что вы отклонили добровольное тестирование в первый триместр, утверждая, что не входите в группу риска. Вы уверены, что у вас все в порядке? Если да, то я только рада за вас.
Я вспомнила несколько «непрорезиненных встреч, бьющих восхитительным током любви» — все они были с Садегом, но у Садега, всегда подтянутого и аккуратного, следящего за собой и заботящегося обо мне, просто не могло ничего быть.
— Нет, даже малейшей возможности нет, что у меня ВИЧ, — сказала я.
— Конечно, мы верим вам, — мягко, но безапелляционно сказала женщина без халата, чье присутствие в родильной палате начало меня раздражать. Я еще не взяла на руки новорожденную, которую в этот момент купали и пеленали; я должна была откликаться на официальные предосторожности, пропуская первые моменты жизни своего малыша. Женщина продолжала:
— Проверка вашей крови — простая формальность. Если вы откажетесь подписать документ, мы ничего не можем поделать — а через несколько месяцев просто проверим вошедшую с вами в контакт медсестру. Но только представьте: все эти несколько месяцев она будет ждать и волноваться. Намного более легкий и необременительный для всех вариант — взять у вас подпись и вам даже крови сдавать не надо; у нас все уже есть.
Я не глядя расписалась на полузаполненном бланке, и, стоило мне выписаться из этого госпиталя, как эпизод улетучился из моей головы.
Теперь я понимаю, что он произошел не случайно, что он был знаком судьбы, который я тогда не смогла разгадать.
* * *
В памяти всплыл второй эпизод: я вспомнила, как познакомила свою подругу с Садегом — Синди, начинающей скульпторше, очень хотелось увидеть «живого артдилера», и она умолила меня взять ее с собой в ресторан.
До сих пор помню ужасный шум в этом разделанном под Африку помещении; кажется, в названии фигурировал слон, хотя вся посуда, очевидно, символизируя шкуру пантеры, была нарочито пятнистой.
Над головой Садега свисала лиана из пластика; фартуки официантов должны были напоминать посетителям набедренные повязки, и везде царил этот пластмассовый, неестественный, но такой любимый американцами дух, когда все выглядело как голливудские декорации, включая еду: холмы пюре, бюргеры размерами с летающие тарелки, огромные листья салата, в которые хотелось замотаться и улететь.
Садег морщился, пытаясь перекричать шум и звон тарелок (рядом с нами семья из девятнадцати латиноамериканцев праздновала рождение новорожденной — они пили и обнимались, а люлька с новорожденной, покрытой войлочным, волмартовским одеялом, сквозь которое невозможно было дышать, стояла, забытая всеми, в углу), но потом замолчал.
Синди, которую в арт-колледже научили, что искусство — это нескончаемая документальная лента про себя самого, рассказывала про один из своих безумных проектов, в котором она принимала овердозу «Прозака», а потом разговаривала сама с собой о влиянии современных психотропных средств на искусство, а Садег терпеливо кивал.
— Деньги на обучение в арт-институте мне дал родной брат. Он раньше был китаист и изучал символистов, а теперь торгует на бирже. Родители каждый день плачут.
Глаза Синди были неровно накрашены мертвенно-синей краской, а прыщики выступали из-под тонального крема, и я подумала, что человек, не умеющий загримировывать собственные изъяны, вряд ли будет успешным, работая с мороками мрамора или изгибами гипса.
Садег, уже отодвинувший в сторону пустую тарелку и поэтому не знающий, чем себя занять, кроме периодического подбрасывания полых слов в воздух, обыденно спросил: «Почему?» и тут же сделал знак проходившему мимо официанту: «Принеси счет».
Синди, не обращая внимание ни на счет, ни на кредитную карту Садега, которой он все оплатил, воскликнула:
— Потому что у него ВИЧ! Прежде он это скрывал, но теперь ему все равно.
Помню, как он неделями не ночевал дома, а потом возвращался — и отец его не пускал на порог, допрашивая, где он был, с кем и зачем. И тогда брат опять уходил к своему немолодому архивному архитектору… но родители об этом не знали; думали — девушки, драгс… А потом он им заявил, что он гей и что у него ВИЧ. И теперь они трясутся, что их сын может в любой момент умереть.
— Он так плох? — спросила я.
— Он принимает таблетки, двадцать штук в день! А ведь ему всего сорок; его белые клетки стремятся к нулю, — она выпалила еще несколько цифр, но для меня вся эта арифметика жизни была загадкой.
Ее голос сорвался; она схватила салфетку и принялась тереть глаза, и так красные от постоянной аллергии на любую еду. Садег пристально смотрел на нее и молчал — как всегда, он скрывал все эмоции; для меня он оставался шкатулкой с секретом, и неважно, мертвый или живой.
Мы с ним намеревались поехать в бар после ресторана, но тяжелый ужин и разговор сбил настроение, и мы отправились по домам.
Вечером я получила имэйл:
«Любимая N, я провел с тобой два великолепных часа и чувствовал себя очень комфортно… к сожалению, излишняя эмоциональность Синди, твоей подруги, немного вывела меня из себя… Ты ведь знаешь, что один из моих лучших друзей, художник Кит Херинг, чей офис в Нью-Йорке одно время располагался как раз под моим и поэтому он часто ко мне заходил… так вот, ты наверняка в курсе, что Кит умер от СПИДа. Я очень чувствителен — и посему подобные истории, особенно рассказанные с такой тщательностью и театральностью, трогают меня до глубины души… я полночи не спал… Пожалуйста, как-нибудь тактично ей намекни, чтобы она больше себя так не вела, иначе мы отныне и впредь будем встречаться с тобой лишь один на один. Излишняя эмоциональность послужит барьером к открытости, а ведь я очень хочу быть открытым и честным…»
Что значили все эти слова? На какую «открытость» он намекал? Почему его так задели слова про болезнь — потому ли что Херинг умер от СПИДа или, может быть, за этим неожиданно странным посланием скрывалось что-то еще?
А вдруг он всегда знал свой диагноз? Знал и не говорил мне? Знал и поэтому вдруг начал отказывать мне во всяческой близости?
Или, наоборот, обиженный на судьбу, специально хотел заразить?
Держа в руках розово-гранитную, государственную справку о смерти, я погребла себя под ворохом страшных вопросов: почему мне не сообщили результатов анализа? А вдруг, заразившись от Света Любви, я передала вирус ВИЧа ребенку?