Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Черных возился со мной, как с родной. Я знала, что он с женой ведет во ВГИКе курс и, в отличие от Розова, занимается своими студентами и ставит всех на ноги. Я поведала ему ситуацию своего треугольника, а он предложил мне работать с ним над кино об узбекской женской милиции. Но я и тут отказалась, хотя предложение было солидное. В сотрудничестве с ним опасность была иная, чем с Фантомасом. Фантомас делал то, в чём было стыдно участвовать, а Черных брал в подмастерья. Не то, чтобы мне нечему было учиться у опытного кинематографиста, а просто я уже поняла, что меня для меня самой слишком много, что мне некуда поселить соавтора.
Я гуляла вдоль залива, набрасывала новую пьесу и звонила в Москву. Дети были с мамой, Саша на гастролях, а Витя бесился.
— Почему у тебя такой весёлый голос? — допрашивал он.
И я сдуру рассказывала о семинарском быте, о том, как за мной ухаживают, и какой чудный залив вечером, и как легко дышится.
— Отлично, — резюмировал он. — Оказывается, тебя нельзя отпускать одну. Я приеду, проверю, чем ты там занимаешься.
— Ни в коем случае, — отозвалась я. — Ты должен репетировать, через две недели сдача.
— Раз ты не хочешь, чтоб я приехал, значит, тебе есть, что скрывать, — предположил он.
— Я просто боюсь за спектакль, — ответила я.
— Ты хочешь сказать, что спектакль тебе важнее, чем я, — подвёл итоги Витя. Я в такой манере разговаривать не умела. В браке у нас была сексуал-демократия — в том смысле, что никто не устраивал подобных допросов и проверок. Но я отнесла это за счёт его экзальтированности.
На следующий день после обеда, когда я сидела в номере Черныха, в дверь раздался ломовой стук. Потом дверь открылась, влепилась в стену со страшным грохотом, и на пороге нарисовался высокий красивый патлатый и бородатый Витя в драной кожаной куртке и со зверским выражением лица. Я почувствовала, что его поведение может быть непредсказуемым — однажды из ревности он пытался без всякого повода набить физиономию моему приятелю прямо в буфете ВТО, — вспорхнула со стула и с воплем счастья бросилась ему на шею.
— Ты что, рехнулась? — спросил меня Черных за ужином. — Как можно уходить к такому смазливому коту? И вообще у него вид бандита с большой дороги. Выкинь его из головы и садись за фильм.
Но я ничего не соображала, потому что была влюблена. Мы ходили с Витей по питерским кабакам, по питерским друзьям, которым меня представляли новой женой, и казалось, что жизнь сама сложится в дивный узор. А когда вернулись в Москву накануне сдачи, Вите позвонили из «Дебюта».
— Завтра ваш спектакль смотрит сам Марк Анатольевич Захаров. Имейте в виду, что у него очень мало времени, поэтому покажите первые двадцать минут, потом быстро расскажите, о чём середина, и покажите последние двадцать минут.
— Но это невозможно, актёры не роботы, мы готовили полноценный спектакль, — возмутился Витя. В таких чудовищных условиях сам Захаров, изображавший притесняемого, не сдавал спектакли даже в самый гнусный застой.
— Не нравится, можете совсем не показывать, — ответили ему.
Послать было нельзя, и Витя что-то перекраивал с артистами всю ночь. В пьесе был ребёнок, которого, естественно, по очереди играли мои сыновья. Это была не первая их работа на сцене. Сначала попросили, чтоб они заменили заболевшего ребёнка в спектакле «В списках не значился». Сияя, я сказала: «Дети, у вас появится возможность по очереди поиграть в настоящем театре».
Они ответили, что такая ерунда им совершенно не интересна, потому что они строят лодку, на которой летом по Днепру будут спускаться к морю. Потом вспомнили, что их знакомой девочке Кате платили четыре рубля, это может пригодиться для лодки, и вяло согласились. Справедливости ради в первом акте выходил один, во втором — второй. Потом их увидел в буфете режиссёр Глеб Панфилов, репетирующий «Гамлета», и решил сделать на них сцену, в которой маленький Гамлет играет в футбол с маленьким Лаэртом. Меня начали уговаривать, но в этот момент Петя и Паша узнали, что в спектакле по Петрушевской фигурирует кошка, и ей платят восемь рублей за спектакль, смертельно обиделись на театральную администрацию и больше за деньги на сцену не выходили.
От моего спектакля они, естественно, не отказались, тем более, что ребёнок там был написан именно с них и всё время что-то мастерил на сцене из грязных палок и железок. Короче, на ночную перекройку спектакля я детей не дала, мать во мне, как всегда, пересилила драматурга.
Аура торжественного ужаса стояла вокруг показа. Молодняку не верилось, что разгуливающий в амплуа обиженного цензурой главреж Ленкома будет вести себя с начинающими во сто раз подлее власти. Люди расселись в холодном зале, а актёры дрожали в обледенелой пристроечке. Захаров вошёл, опоздав на сорок минут, в окружении трепещущей свиты. Выражение лица у него было такое, как будто только что съел дохлую крысу. По мере продолжения показа, когда все смотрели не на сцену, а на физиономию Захарова, поскольку от этой малосимпатичной физиономии зависели судьбы всей творческой молодёжи, становилось понятно, крыса была не просто дохлой, а давно разложилась.
Обсуждение происходило в узком кругу. Как зеку хочется примерить себе форму начальника тюрьмы, так и обижаемый минкультом Захаров с неприличной точностью копировал заседание закрытой коллегии в собственном кабинете. Сам Захаров был скуп на текст, сказал, что обсуждать тут нечего, что всех актёров, кроме ребёнка, советует заменить, и тогда, в новом варианте, готов обсуждать. Конечно, было лестно по поводу ребёнка, но шестым чувством я понимала, что он никогда не даст сделать второй показ, и оказалась права.
Точно таким же образом Захаров закрыл остальные двадцать один спектакль, объявил во всеуслышание, что эксперимент показал, что в стране нет молодой режиссуры и молодой драматургии, присвоил себе часть здания и поставил в ней… ха-ха-ха… «Диктатуру совести» Михаила Шатрова. Все онемели от цинизма. Театральная критика была трусовата, чтобы внятно писать об этом. А уж после того, как член президентского совета Захаров убедил Ельцина стрелять по Белому дому и был произведён в главные носители нравственности, о «Дебюте» вовсе постарались забыть. Хотя именно эта интрига отбросила целое театральное поколение на десять лет.
Витя был в шоке. Он не был начинающим, он был хотя и молодым, но опытным главным режиссёром. Ему предложили поставить спектакль в Пушкинском театре. Что-то детское. Как любитель изысков, Витя заказал сценографам надувной дворец величиной во всю сцену, репетировал как сумасшедший. Когда к премьере привезли дворец, выяснилось, что завод при изготовлении допустил брак — дворец не надувался и не сдувался. Деньги были истрачены, дворец не поддавался переделке — спектакль слетел. Витя был единственный мужчина, у которого во время романа со мной прошла везуха, у остальных она как раз появлялась.
Все вокруг отговаривали нас соединяться. Ближайшие приятели-режиссёры объясняли ему: «Она баба сильная. Она тебя сломает. Твой режиссёрский гонорар за спектакль в десять раз меньше, чем ей министерство будет платить за пьесу. Она будет раз в год писать пьесу, а ты — ехать в провинцию и ставить её, пока не превратишься в полную мочалку, ставя только собственную жену. Она за этим и рвётся за тебя замуж». Подруги-драматургессы объясняли мне: «Он мужик жёсткий. Ты ему нужна сейчас как трамплин. У него уже три было. Как женится, сразу ставить тебя перестанет и начнёт ставить Островского. Это мы все проходили. Будет спать с артистками и мотать тебе нервы». Мы с Витей только смеялись.