Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Добродушный (искренний) смех (как относящийся к аффекту веселья) содействует общительности; злобный смех (зубоскальство) враждебен [общению]. Рассеянный человек (как, например, Террасон с ночным колпаком на голове вместо парика и со шляпой под мышкой, когда он торжественно вступает в спор о преимуществах древнего и нового мира в области науки) часто дает повод к добродушному смеху; над ним смеются, но его не высмеивают. Чудак, не лишенный ума, часто становится предметом подобного смеха, хотя это ему ничего и не стоит: он смеется вместе с другими. Тот, кто смеется механически (глупо), пошл и удручает всех своей тривиальностью. Тот, кто не смеется в обществе, либо человек угрюмый, либо педант. Дети, особенно девочки, должны быть рано приучены к откровенному, непринужденному смеху, ибо происходящее при нем просветление лица постепенно отпечатывается в душе и создает основу для расположения к веселости, дружелюбию и общительности; а это заблаговременно подготовляет к добродетели благоволения.
Иметь кого-нибудь в обществе мишенью для острот (подтрунивать над кем-нибудь) без колкости (для насмешки без язвительности), против которых этот другой в свою очередь достаточно вооружен и таким образом всегда готов внести в общество веселый смех, – это добродушное и вместе с тем культурное развлечение для общества. Но если это делается за счет какого-нибудь простака, которым, как мячиком, перебрасываются, то этот смех как злорадный по крайней мере не деликатен, и если предметом его служит какой-нибудь прихлебатель, который ради того, чтобы покутить, позволяет другим насмехаться над собой и делать из себя шута, то это признак и дурного вкуса, и притупленного морального чувства у тех, кто может смеяться над ним во все горло. Но положение придворного шута, который ради лучшего пищеварения высочайшей особы должен за столом рассмешить ее, говоря колкости знатным гостям, – такое положение выше или ниже всякой критики, кто как понимает.
О страстях
§ 80. Субъективная возможность возникновения того или иного желания, которое предшествует представлению о его предмете, – это наклонность (propensio). Внутреннее принуждение способности желания к обладанию этим предметом еще до того, как его знают, – это инстинкт (как, например, половой инстинкт или побуждение животного к защите своих детенышей и т. п.). Чувственное желание, ставшее для субъекта правилом (привычкой), называется склонностью (inclinatio). Склонность, которая мешает разуму при том или ином выборе сравнить ее с суммой всех других склонностей, – это страсть (passio animi).
Нетрудно понять, что страсти – поскольку они не исключают возможности самого спокойного размышления и, значит, не обязательно такие необдуманные, как аффекты, а потому не бывают ни бурными, ни преходящими, а вкореняются глубоко и даже могут сочетаться с умничаньем – в высшей степени стесняют свободу; и если аффект – это хмель, то страсть – это болезнь, которая гнушается всеми целебными средствами, и потому она гораздо хуже, чем все преходящие душевные движения, которые по крайней мере возбуждают намерение исправиться; страсть же – такое ослепление, которое исключает даже возможность исправления.
Страсть обозначают в немецком языке словом Sucht (Ehrsucht, Rachsucht, Herrschsucht и т. п.); она не сводится, если не считать страсть любви, к влюбленности (Verliebtsein). Причина этого в том, что если последнее желание (через чувственное наслаждение) удовлетворено, то оно, по крайней мере по отношению к тому же лицу, прекращается, стало быть, представить как страсть можно страстную влюбленность (до тех пор, пока другая сторона не отвечает взаимностью), но не физическую любовь, так как по отношению к объекту она не имеет в себе постоянного принципа. Страсть всегда предполагает максиму субъекта: поступать соответственно цели, предписываемой ему склонностью. Следовательно, она всегда связана с разумом субъекта, и потому нельзя животным приписывать страсти, так же как и чистым разумным существам. Честолюбие, жажда мести и т. д. именно потому, что они никогда не могут быть полностью удовлетворены, причисляются к страстям как болезни, против которых имеются лишь паллиативные средства.
§ 81. Страсти – это раковая опухоль для чистого практического разума и в большинстве случаев неизлечимы, так как больной не желает исцелиться и отказывается от господства принципа, с помощью которого только и возможно исцеление. И в сфере чувственно-практического разум идет от общего к особенному по принципу: не позволять в угоду одной склонности все другие оставлять в тени или отодвигать их, а стараться, чтобы ее можно было совместить с суммой всех склонностей. Пусть честолюбие человека будет даже направлением его склонности, одобренным разумом, но честолюбец хочет, чтобы его и любили, нуждается в приятном общении с другими, в сохранении своего имущества и во многом другом. Если же он страстно честолюбив, то не видит этих целей, к которым его зовут в то же время его склонности, и не замечает, что другие его ненавидят или избегают общения с ним, или что траты могут его сделать нищим. Все это для него не существует. Это глупость (часть своей цели принимать за всю цель), которая прямо противоречит разуму даже в его формальном принципе.
Поэтому страсти не только подобно аффектам несчастные душевные расположения, чреватые многими бедами, но и все без исключения злые расположения души; и даже самые благие желания, если они имеют в виду то, что (по материи) относится к добродетели, например благотворительность, как только превращаются в страсть, становятся (по форме) не только пагубными в прагматическом отношении, но и морально дурными.
От аффекта человек теряет свою свободу и власть над собой только на мгновение. Страсть вообще отказывается от них и находит свое удовольствие и удовлетворение в рабском духе. А так как разум с его призывом к внутренней свободе все же не ослабевает, то несчастный томится в своих цепях, от которых он тем не менее не может освободиться, ибо они как бы срослись с его телом.
Несмотря на это, страсти нашли своих панегиристов (ибо где их не бывает, если в принципах дается место даже злобе?). Говорят, что «ничто великое в мире не совершается без пылких страстей и что само провидение мудро укоренило их в человеческой природе в качестве движущей силы». Относительно некоторых склонностей это, пожалуй, верно, а именно относительно тех склонностей, без которых живая природа (даже природа человека) не может обойтись как без естественных и животных потребностей. Но провидение не желало, чтобы они могли стать и тем более чтобы они стали страстями, и можно еще простить поэту, когда он хочет представить их с такой точки зрения (а именно сказать вместе с Попом: «Если разум – магнит, то страсти – ветер»), но философ не должен допускать этот принцип сам