Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Офицер сел на лавку караульной. Хаим внимательно выслушал его и, слушая, представлял себе распадающиеся легкие. Потом велел повернуться, выслушал грудь и спину. Затем сказал снова встать, просто чтобы дать еще одно указание офицеру СС. Несколько секунд Хаим думал о том, что, пока он занят с пациентом, его не отправят в эту страшную душевую, откуда доносились крики. Гаврилов был прав.
Он не мог скрыть удовлетворения, когда, глядя больному в глаза, сообщил, что необходим более полный осмотр.
– То есть?
– Осмотр гениталий, пальпация поясничной области.
– Хорошо, хорошо…
– Здесь больно? – спросил он, надавив на почку своими железными пальцами.
– Аккуратнее, черт возьми!
Доктор Эпштейн покачал головой, давая понять, что озабочен.
– Что?
– У вас туберкулез.
– Ты уверен?
– Совершенно. Болезнь зашла довольно далеко.
– А здесь на это всем плевать. Это серьезно?
– Очень.
– И что мне делать? – спросил офицер, вырывая у Хаима стетоскоп.
– Я поместил бы вас в санаторий. Это единственное, что можно сделать.
И, указывая на его пожелтевшие пальцы, добавил:
– И бросьте курить, ради бога.
Офицер позвал часовых и приказал отвести Хаима в душевую, но один из них махнул рукой – в том смысле, что уже все, это была последняя партия. Тогда офицер запахнул шинель и стал спускаться к комендатуре. На полпути он крикнул, заходясь кашлем:
– Отведите его в двадцать шестой барак!
Так он и выжил. Но часто повторял, что это было наказание пострашнее смерти.
– Я даже представить себе не мог такого ужаса.
– Это ты еще не все знаешь.
– Расскажи.
– Нет. Не могу.
– Ну вот!
– Пойдем покажу картины в гостиной.
Сара показала ему картины в гостиной, затем семейные фотографии; она терпеливо объясняла, кто есть кто на этих снимках, но, когда пришло время уходить, потому что кто-нибудь из домашних мог вернуться, она сказала: тебе пора. Но знаешь что? Я тебя немного провожу.
И так состоялось мое незнакомство с твоей семьей.
21
Софисты ни над чем не работали так систематически и усердно, как над развитием ораторского искусства. Сара. В ораторском искусстве софисты видели идеальный инструмент управления людьми. Сара, как вышло, что ты не захотела иметь детей? Благодаря софистам и их риторике публичные речи превратились в литературу, потому что люди начали относиться к ним как к произведениям искусства, достойным записи и хранения. Сара. С этого момента обучение ораторскому искусству становится необходимым для политической деятельности, но надо иметь в виду, что в сферу риторики включалась вся проза, особенно историографическая. Сара, ты для меня загадка. Таким образом, следует понимать, что в четвертом веке в литературе доминировала проза, а не поэзия. Любопытно. Но логично.
– Послушай, дружище, куда ты запропастился? Я тебя везде ищу!
Адриа поднял голову от Нестле[177], открытого на пятнадцатой главе, на Исократе и новом типе образования. Он полностью погрузился в чтение и, как человек, которому трудно сфокусировать взгляд, не сразу сообразил, чье это лицо показалось в конусе света зеленой лампы в университетской библиотеке. Кто-то шикнул на них, и Бернату пришлось понизить голос. Усаживаясь на стул напротив Адриа, он говорил: вообще-то, Адриа уже месяц здесь не показывается; его нет, он вышел; я не знаю, куда он пошел; Адриа? Он целый день где-то ходит. Слушай, дружище… Даже у тебя дома не знают, где тебя носит!..
– Ты же видишь. Я занимаюсь.
– Ну да! Я сам тут часами сижу.
– Ты?
– Да. Знакомлюсь с красивыми девушками.
Адриа непросто было вынырнуть из четвертого века до Рождества Христова, тем более что Бернат требовал его внимания, чтобы высказывать упреки.
– Как дела?
– Что это за девица к тебе прицепилась?
– Кто тебе сказал?
– Да все! Женсана мне ее даже описал: темные прямые волосы, худая, карие глаза, учится в Высшей школе искусств.
– Ну, если ты все уже знаешь…
– Это та, что была в Палау-де‑ла‑Музика, правда? Которая еще назвала тебя Адриа Не-помню-как-дальше?
– Тебя это должно бы радовать, нет?
– Ха, и оказывается, ты в нее влюбился.
– Потише, пожалуйста!
– Простите.
Бернату:
– Давай выйдем.
Они прошлись по галерее внутреннего двора библиотеки, и Адриа впервые рассказал кому-то, что он окончательно, бесповоротно, безнадежно, безусловно влюблен в тебя, Сара. Ты только моим ничего не говори.
– Ага, то есть эту тайну даже Лола Маленькая не знает.
– Надеюсь.
– Но ведь рано или поздно…
– Вот когда это «рано или поздно» наступит, тогда и разберемся.
– В сложившихся обстоятельствах я с трудом могу представить, что ты в состоянии поддержать того, кто до сих пор был твоим лучшим другом, а теперь на наших глазах превращается в просто знакомого, потому что свет клином сошелся на этой прелестной девушке по имени… Как ее зовут?
– Мирейя.
– Врешь. Ее зовут Сага Волтес-Эпштейн.
– Тогда зачем спрашивать? И зовут ее Сара.
– А зачем было врать? Что ты от меня скрываешь, а? Разве я не твой друг Бернат, чтоб тебя!
– Слушай, да что с тобой?
– Со мной то, что для тебя, похоже, вся жизнь до Сары не в счет.
Бернат протянул Адриа руку, и тот, слегка удивившись, пожал ее.
– Очень приятно, сеньор Ардевол. Меня зовут Бернат Пленса-и‑Пунсода, и еще пару месяцев назад я был твоим лучшим другом. Можно попросить тебя об аудиенции?
– Вот это да!
– Что?
– Да ты не в себе.
– Нет. Я просто возмущен. Друзья – прежде всего. И точка.
– Одно другому не мешает.
– Ошибаешься.
Не стоит искать у Исократа философскую систему. Исократ берет то, что кажется ему правильным, везде, где находит. Чистый синкретизм и никакой философской системы. Сара. Бернат поглядел на Адриа и встал перед ним, не давая идти вперед:
– О чем ты думаешь?
– Не знаю. В голове так много…